И только тогда Андервуд, наконец, заглянул под обложку. Там, на форзаце, выведенное твердой рукой, значилось имя: «Огастес Стаффорд».
Вещица, за которой они так долго охотились, была в их руках... Сомнения не было.
– Ну, что там написано? – продолжала изнывать от нетерпения Кэтрин.
Как никак тайна, собравшая их всех вместе, готова была раскрыться в любую секунду, а Андервуд медлил. Еще недавно готовый скакать ради этого на край света, теперь, получив ключ к разгадке, он, казалось утратил запал.
Или страшился того, что может узнать...
Первые записи не имели отношения к делу: мистер Огастес Стаффорд многословно и гневно распалялся по отношению к некому мистеру Дерби, выступавшему за сохранение каперства, как такового. Он называл его наглым разбойником, беспринципным мерзавцем и другими нелестными эпитетами в том же духе. Здесь же, на третьей странице, он написал, что не желает иметь в друзьях подобного типа, что даже супруге своей он запретил любое общение с леди Дерби, поскольку оказанной чести они не достойны.
– Должно быть, именно из-за общения миссис Стаффорд с названной леди между супругами и случился разлад на приеме у Таггертов, – высказала предположение Кэтрин. – И меня удивляет, – присовокупила она, – что такой мерзкий тип, как Огастес Стаффорд, выступал за отмену каперства. Да еще и столь рьяно!
Гарри Джексон покачал головой и с толикой осуждения в голосе произнес:
– Вряд ли нам стоит навешивать ярлыки без какого-то либо на то основания.
– Защищаете Стаффорда?! – поразилась от души Кэтрин. – Он столько лет скрывал правду, позволяя клеветникам порочить имя мистера Андервуда, а вы его защищаете?!
– Я лишь говорю, что мы пока не знаем всего...
Кэтрин готова была возразить, но Эден вмешался:
– Пожалуйста, Кэтрин, спорить можно и после – давайте уже дочитаем дневник.
И они продолжили читать записи, дойдя, наконец, до интересной им даты...
– Вот, март шестнадцатого: день после именин леди Таггерт, – сказала Кэтрин и даже невольно замерла.
Почерк записи разительно отличался от прочих записей в дневнике: неровный, дерганый, почерк этот, казалось, принадлежал старому человеку с приобретенным тремором. Уже одно это наводило на определенные мысли, и Андервуд стал зачитывать вслух:
– «Я все еще не в себе... все еще не понимаю, как ТАКОЕ случилось... как вышло... Мысли скачут и путаются, руки дрожат. И это тогда, когда я считал, что не способен на подобное проявление чувств. А все эти Дерби, эти проклятые Дерби со своей твердолобостью, узостью взглядов. Если бы только не это... Впрочем, я должен написать по порядку, написать, чтобы хотя бы поверить в случившееся... и что-то решить. Итак, Редьярд мертв! Наш мальчик, наш милый мальчик... – В этом месте чернила расплылись под воздействием влаги, возможно, слез. – Нет-нет, я должен начать от начала, а началось все с Коринны, не посчитавшей, что я был предельно серьезен, когда запретил ей общаться с женой этого Дерби. «Мы не станем общаться с людьми, свято отстаивающими свои эгоистичные интересы, Коринна», – сказал я супруге еще прошлым днем, когда она мне напомнила о приглашении к Таггертам. «Они низкие, подлые люди. Якшаться с ними – пятнать свое имя!» Но она возразила в своей привычной манере: «Стоит ли идти на конфликт ради несхожих политических взглядов, мой дорогой? То, что Дерби выступает за каперство, не делает всю семью отщепенцами...» Она, как обычно, не понимала самого главного: нельзя заступаться за противный богу закон и оставаться при этом достойным человеком. Об этом я жене и сказал... И каково же было мое возмущение, когда на приеме я увидал, как она премило беседует с леди Дерби, с той самой, к которой я даже приближаться ей запретил. Во мне сама кровь взбунтовалась – я ощутил бесконтрольную ярость, которую не смог обуздать. И, боюсь, устроил скандал... Боже мой, как, верно, были довольны местные кумушки! Так и вижу, как они квохчут: «Вы видели, что учинил обезумевший Стаффорд: отчитал супругу у всех на глазах, словно нашкодившего ребенка, а после отправил домой. И все это с пеной у рта!» Я не оправдываю себя: это было ужасно. Но, видит бог, Коринна не смела ослушаться мужа, зная к тому же, что я прилюдно обещал Дерби прекратить с ними всяческое общение.
Ярость, ослеплявшая меня в момент ссоры, стоило Коринне уехать, начала проходить, и стыд, занявший ее место, побудил меня скрыться в курительной комнате. Там я и оставался какое-то время, пока мое уединение не прервало появление Редьярда... Сын был расстроен и зол, он сказал, что мое поведение с мамой обсуждают в каждой гостиной. Что меня называют оскорбительными словами... Что сам он... считает меня тираном и ограниченным человеком. Что я... Помню, как мы стояли друг против друга, словно готовые к схватке бойцы. … Опозорил имя нашего рода. Что мои политические амбиции, взгляды – всего лишь попытка казаться лучше, достойнее, тогда как все знают... В общем, я не мог больше этого слушать... Мой сын, мой родной сын, считал меня хуже мерзавца Дерби! Я толкнул его. Просто толкнул, чтобы заставить замолкнуть. Не говорить всех этих слов... И Редьярд замолк. Не знаю, как это вышло: он неловко упал (всегда был очень неосторожным), возможно, ударился головой. Я не посмел к нему подойти... Просто выбежал из курительной и долго стоял на балконе, пытаясь привести в норму дыхание и рассеять туман, застилавший рассудок».
37 главаОглушённые только что прочитанным в дневнике, присутствующие в гостиной Уиллоу-холл мрачно молчали, не в силах озвучить свое открытие вслух. Неужели Огастес Стаффорд, в сердцах подняв руку на сына, лишил его жизни? Значит, вот какую страшную тайну хранили его сыновья…
Андервуд произнес:
– Не верю. – И отбросил дневник, словно мертвую жабу. – Это звучит как горячечный бред. Слишком... – он запнулся, пытаясь подобрать верное слово, и Джексон ему подсказал:
– … Просто? Невероятно? Логично?
– Неправдоподобно, – нашел Андервуд верное слово. И продолжил так рьяно, словно желал оправдать преступление Стаффорда: – Подумайте сами, здесь ни слова не говорится о найденном слугою кольце у трупа Редьярда Стаффорда. Неужели убийца, оброни его только, ни словом не обмолвился бы об этом?
– Возможно, об этом сказано дальше? – предположила Кэтрин и открыла дневник.
Но запись, следующая за признанием Стаффорда-старшего, была явно сделана много позже и более твердой рукой, к тому же являлась последней (казалось, тот, кому принадлежала тетрадь, утратил желание вести записи дальше).
Девушка прочитала:
– «Теперь, по прошествии лет, я понимаю, что проявил малодушие, не признавшись в совершенном поступке и переложив вину за него на невиновного человека, но в тот день, оглушенный случившимся, с мятущимся сердцем, в страхе и ужаса, я видел для себя единственный выход отвести от семьи страшный позор: обвинить в моем преступлении Джервиса Андервуда, близкого друга моего сына, с которым у них в тот самый день случилась размолвка. Мысль пришла совершенно внезапно и, как и все спонтанно принятые решения, оказалась практически роковой для несчастного юноши и меня. С тех пор как мне сообщили, что нашли Редьярда мертвым, я не знал ни минуты покоя: муки совести иссушали меня, подтачивали здоровье, лишали покоя. Самое страшное, что никто даже на миг не заподозрил меня... Представить, что я, отец Редьярда, собственными руками... В свое оправдание скажу лишь одно: это был момент страшного помутнения разума, амок, если хотите, я едва ли осознавал, что случилось. Мой бедный мальчик, его восковое лицо до сих пор стоит перед моими глазами! Каждый миг каждого дня наполнен для меня адом и скорбью... Никто: ни Коринна, ни дети – не ведают о моем преступлении, но скрывать его долее равносильно самоубийству, к тому же я, Огастес Стаффорд, всю жизнь ратующий за справедливость и сам же преступивший свой принцип, более не желаю молчать.