– не мы последние дышим этим, трогаем это, работаем с этой химией. С той самой, что лежит сейчас на моем горбу. С той самой, что сейчас очень боюсь уронить. Кстати, слова молитвы уже кончились, а из пролетов, которых неведомо сколько, только два и миновать успел. Значит, снова:
«Отче наш, Иже еси на небесех!»
Все-таки слаба моя вера, хотя и в генах моих эта вера. Верно, крещен в младенчестве, как положено. Решились, отважились родители в пору самого остервенелого атеизма. Крестильный чепчик, крестик, распашонка до сих пор в родительском доме, у старшей сестры, что в этом доме до сих пор живет, хранятся. Ну а потом все совсем по другим рельсам покатилось. Октябренок, потом пионер, комсомолец. «Бога – нет, космонавты летали – ничего не видели». «Религия – пережиток, утешение отсталых людей». Курс научного атеизма и другие глупости в обязательном порядке. Танцы в клубе в пасхальную субботу до часу ночи вместо обычных одиннадцати. По ящику в тот же вечер непременно что-то захватывающее, вместо традиционных доярок-сталеваров и симфонического пиликанья.
Вот и вышло в итоге, что первую в своей жизни молитву я выучил в сорок с большим хвостиком в общей хате пятого московского централа. Конечно, это не обретение веры, а только попытка к ней подступиться, присмотреться, примериться. Верно, и в храм здесь, в зоне, хожу. Не ради подражания и не за компанию – потребность есть. Молюсь обычно своими словами (кроме «Отче наш» и Символа веры, ничего толком и не выучил пока), только в молитвах моих слово «смирение» ни разу произнесено не было. Выходит, слаба моя вера, значит, я в ней пока только одной ногой.
«Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое…»
Вера – верой. Только сейчас самое важное по-прежнему, чтобы не поскользнуться, не оступиться, не споткнуться, а главная мысль вовсе не из высоких духовных сфер, а про то, какой дурак или какая сволочь придумала здесь такие крутые ступени и такие узкие лестницы. Да что там «придумала»! Неужели уже потом, когда расположились по этажам здания склады, цеха и мастерские, нельзя было оборудовать что-то вроде лифта, подъемника, какой-нибудь, пусть средневековой, лебедки, чтобы эти мешки, что таскаем мы нынче на собственном горбу, поднимать наверх?
Неужели никому не приходило это в голову? Или пеший подъем с мешком в семьдесят пять килограммов на горбу на четвертый (считай, шестой, если переводить на стандартные габариты) этаж – это обязательная составная часть того самого строгого режима, разные дозы которого (кому пять, кому десять и более лет) прописали нам те, кто нас сажал (кого за дело, кого за полдела, кого вовсе ни за что).
Удивительно, на шмонах нас «прозванивают» сверхчувствительными металлоискателями, наши мобильные телефоны (признаю, пользуемся на нелегальной основе) прослушиваются сверххитроумной аппаратурой, все наши данные закачаны в самый современный компьютер. Электронные, тонкие технологии! И на этом фоне мы с этими мешками на горбу, по этим ступенькам на полусогнутых, враскоряку. Точно так же, как коллеги наши – гулаговцы лет семьдесят назад, как коллеги наши – каторжане лет двести назад, как коллеги – рабы лет так тысячу и больше назад. Где он, этот прогресс? Где признаки этой самой цивилизации? Где приметы этого двадцать первого века? Верно, не для нас этот прогресс. Верно, мимо нас рысью несется эта цивилизация. Верно, напрочь забыл про нас этот двадцать первый век. Неужели на все это воля Божья? Та самая, о которой в молитве сказано?
«…Да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли…»
Еще чуть-чуть, и станешь атеистом. Потому что не может так быть, чтобы человек с этим мешком по этим ступенькам – и… как будто в порядке вещей, как будто это так и должно быть, как будто это нормально и правильно.
Помню, как, отработав самую первую смену в самый первый день выхода на промку, я испытал состояние, для которого богатый русский язык имеет очень точное определение: «как пыльным мешком ушибленный». Меня не то что пошатывало – откровенно мотало из стороны в сторону, тошнило, я перестал воспринимать добрую половину звуков, а на те звуки, что все-таки добирались до моего сознания, я почему-то разворачивался всем корпусом, вместо того чтобы просто повернуть голову в нужную сторону. Наверное, в тот момент своим состоянием и поведением я здорово напоминал оглушенную и контуженную, откровенно одуревшую жертву обстрела сверхтяжелой артиллерии.
Со второй смены, топая по ступеням со своей ношей, я стал повторять «Отче наш». С «Отче наш» было все-таки легче. Или так казалось? За вторым днем последовал третий, потом четвертый, пятый… Каждый с многоразовым повторением молитвы, которую про себя иногда (наверное, это богохульство, да простит меня за это Господь) стал называть «Отче наш» пропиленовый. Главная особенность настроения тех дней – не оставлявшее меня ощущение мешка на горбу, большой тяжести на специфическом участке спины между шеей и лопатками. Это ощущение не покидало меня даже ночью, когда я спал, когда находился в горизонтальном положении и, кажется, ничего подобного ощущать был просто не должен.
В грузчиках я проработал ровно две недели. Потом ушел. Перевелся в формовщики: всю смену у простенького станка-рамы, метко названного арестантами «рогами», на который натягивал сначала один тонкий и прозрачный мешок, потом другой – толстый и темный. Работа спокойная. Ритмичная, без напряга, без надрыва, с перекурами и разговорами.
Но из грузчиков я ушел уже после того, как «смотрящий» за сменой земляк Ден одобрительно стукнул мне в плечо: «Да ты уже вроде как втянулся, от мужиков не отстаешь…»
К тому времени я уже и сам чувствовал, что втянулся. Только из грузчиков я все равно ушел. То ли потому, что двух недель мне хватило, чтобы проверить себя. То ли потому, что смалодушничал. И судить меня за это некому. Сам пришел – сам ушел.
Последний этап
Всю жизнь его звали Костей.
И в пять лет, когда его, кудрявого и большеглазого, хотя бы родители могли называть Костиком.
И в тридцать, когда окружающим полагалось бы употреблять сдержанно серьезное – Константин.
И в нынешние его пятьдесят восемь, когда всех его ровесников уже давно величали с пиететом по имени-отчеству.
Костя так Костя.
Претензий у него не было. Да и откуда взяться этим претензиям? В пять лет ему было все равно, как к нему обращаются, а потом… Потом по этому