торчащую гривку-щёточку жеребенка…
А ещё он любил рисовать корабли и кораблики. Он изучил корабельную оснастку, и не путал, как бывало раньше, бриг и бригантину, баркентину и фрегат. До поры ему упрямо не давались фигуры и лица людей. В них было слишком много тех изображений, причем у каждого — своих. Порой они дружили, иногда — враждовали друг с другом; радовались, злились, передразнивали друг друга. Точно так же смеялось и грустило лицо Айхо… Плавным движением она поправляла сбившийся локон, накручивала прядку волос на указательный пальчик. Она оборачивалась в его сторону, пролетая мимо верхом на Варрачуке, она одиноко стояла на скале, простирая руки к далёкому кораблю на горизонте. Впрочем, всё это была ещё далеко не она…
Человек учился рисовать у камня.
2
…Осенний Бугден, город, который Тинч давно мечтал посетить, встретил его метелью, настоящей ранней метелью из снежных хлопьев. Словно всего неделю назад он не стоял возле моря, размышляя, стоит ли рисковать поломать ручки-ножки, кувыркаясь в чёрных штормовых волнах.
Холод Бугдена смутил его. Сам старинный город, куда крупнее Коугчара и Урса вместе взятых, древняя столица Северного Тагр-Косса, давил его тяжестью мощных каменных стен, на иных из которых можно было чертить пальцем — до того они были прокопченными.
Бугден дымился тысячью тысяч заводских труб. Тинч не знал, куда ему податься вначале и решил обратиться к группе рабочих, которые выходили из ворот после ночной смены. После нескольких безуспешных попыток завязать разговор — внезапно догадался, что они просто не слышат его, и не могут услышать, даже если очень захотят. То были глухонемые, которые работали в цехах, где слух и нервы обычных людей не могут выдержать ужасающего шума галтовок, грохота падающих на каменные полы раскаленных листов железа, и рёва огня, что неистовствует в стенах плавильных печей.
В конце концов ему повезло. Отчаявшись найти какую-никакую работу в центре, он постепенно забрёл на окраину.
Здесь, словно пастух, охраняющий стадо, одиноко стоял среди одноэтажных домишек небольшой пивной заводик. Работу дали грязную, но дали и крышу над головой. Жить-ночевать дозволялось при том же старом подвале, где всё остальное время он и его напарник, долговязый парень по имени Клем, катали и расставляли по местам громоздкие и тяжеленные, как боевые башни пивные бочки.
Пиво заводик выпускал трех сортов, бочки были четырех видов, от совсем маленьких до огромных, выше Тинча. Из цеха розлива они, смрадные и скользкие от пивной пены, катились в подвал по двум пологим, выложенным камнем желобам. На середине пути стояла вертушка, поворачивая которую надо было направлять тяжело идущие под уклон бочки в тот или иной отсек. Внизу их принимал напарник и разбирал по сортам и калибру в удобные для транспортировки батареи. Затем транспортёр одну за другой поднимал бочки вверх, а из цеха непрерывно катились новые.
Мыть полы в подвале полагалось не менее двух раз в сутки, но, тем не менее, зловоние всякий час стояло ужасающее. Когда-то белые, белёные известью стены были покрыты живописными потеками, напоминающими фантастических зверей, раскрывавших пасти и показывавших кривые зазубренные когти.
Подсобные рабочие ночевали и держали вещи в комнатке по соседству с подвалом. Здесь не так воняло перекисшим суслом, но было почти так же сыро. Стены комнатки в незапамятные времена кто-то разрисовал драконами, хлебавшими пиво из старинных кружек. Драконы, очевидно, разноцветные вначале, со временем приобрели равномерную чёрно-зелёную, плесенную окраску, а их безрадостные ухмылки вызывали только жалость.
Пива никто из работающих на заводике не пил, хотя кружки у бочонков с элитными сортами стояли всегда.
Тинч дневал и ночевал здесь, выходя на поверхность лишь для того, чтобы залить в себя очередную порцию жидковатого супа. Первое время, вечерами, он находил охоту бродить по незнакомым улицам, осматривая дома с остроконечными крышами и решетчатыми балконами, наблюдая за людьми, и просто — хотя бы раз в сутки любуясь небом. Однажды он даже добрел до городской библиотеки, но войти внутрь, в непрерывно сопровождавшем его кисловатом запахе так и не решился.
Платили на заводике неплохо, на еду хватало и можно было что-то отложить на чёрный день. После двух недель работы он выкупил в личное пользование спецовку и рабочие сапоги. Вечерами, сидя за керосиновой лампой, вёл долгие беседы о том, о сём с напарником. Клем оказался парнем разговорчивым. Любимым его занятием было, по его словам, спать и видеть сны. В своих снах Клем жил по-настоящему, совсем не так, как наяву; в снах он любил, сражался, гулял на фантастических пирах с друзьями и прекрасными дамами…
Всё это было бы неплохо, и даже хорошо, если бы Клем со временем не взял привычку засыпать прямо на рабочем месте, перелагая основную тяготу и пахоту работы на плечи напарника. Впрочем, Тинч, в принципе, даже не возражал. Вопервых, он сочувствовал товарищу, который ночами подрабатывал, разгружая где-то на складах ящики с продовольствием (причём, не упуская случая стащить что-нибудь вкусненькое к их совместному ужину.) Вовторых же, Тинч принимал эти трудности как ещё одно испытание для собственной воли и мышц. Работа, которая казалась непомерной вначале, в конце концов стала представляться ему чем-то вроде особой игры. Бочоночки, бочки и огромные бочищи, каждая из которых, попадись он на пути, раздавила бы его как букашку, порой казались ему несметным войском, закованным в латы, войском, накатывавшим на него подобно океанской волне, полчищем, ордой которую надо было каждый день, начиная спозаранок, укрощать и направлять по своей воле. К нему пришло обыкновение петь на работе, тем более, что в гулких стенах подвала его ломающийся голос приобретал все оттенки истинно мужской хрипоты и грубости:
— Счастли-ивым днем
Ве-ернусь я в дом…
По вечерам, дождавшись, пока напарник уйдет в ночное или прекратит болтать, провалившись в страну снов, Тинч рисовал.
Стопка шершавой коричневой бумаги — какую удалось достать, да огрызок карандаша, — что нужно было для того, чтобы вглядываясь в глубину листка, обнаруживать в нём новые и новые фигуры, лица, странные и непонятные ему самому образы. И чаще, и больше всего он вспоминал берег моря, парусники вдали, и лицо и руки Айхо. Он не раз жалел, что не согласился тогда прокатиться в седле — пусть неумело, но надо же когда-то начинать. В его собрании появился необычный рисунок — смеющееся лицо Айхо и ее открытая вверх ладонь, с которой один за другим, взмахнув крылами, срывались в небо гривастые скакуны.
…И летят с ее