Но до этого еще далеко. Пока среда обживается, приобретает эпитеты и глаголы, среди которых первый – «заела»: «Среда? Заела? Новые пустые слова», – откликается уже знакомый нам герой романов Николая Помяловского «Мещанское счастье» и «Молотов» (1861). Среда заела становится раздражителем для дискуссий, как у Достоевского в «Преступлении и наказании» (1866), и критических рефлексий. Но так или иначе, тема социального окружения проговаривается и осмысляется как одна из ключевых в социальной жизни человека в разных вариантах: «окружающая среда» (да, изначально подразумевается именно это, а не наши экологические заботы!), «мещанская среда», «общественная среда» (Добролюбов, 1860), «среда образованного мыслящего меньшинства» (Огарев, 1861). «Среда требует, читатель, как же ее не послушаться?» (Добролюбов, 1861).
Среда ли, круг ли – равно понятия, организованные вокруг метафорики пространства, мест. Интеллигенция и создает, и черпает силы из публичного пространства. Оно одновременно виртуальное, как синоним «публичной сферы» или «общественности» Юргена Хабермаса, и реальное. По умолчанию – городское. Культура «публичности» укоренена в общественном пространстве европейского города, каким он сложился в «долгом XIX веке» и который соответствует «классическому», или «первому», модерну – культуре, условно говоря, до «Титаника» и Первой мировой войны.
В начале истории интеллигенции ее городской характер был самоочевидным: у австрийских депутатов 1848–1849 годов, а затем спустя сорок лет у публициста Николая Шелгунова интеллигенцией именуются вообще все горожане, в отличие от сельского «народа». Но и город делится на пространства – правительственный центр, аристократические предместья, торговый сити, рабочие окраины и т. п. К местам интеллигентным можно отнести разные городские пространства: от артистически-богемных вроде Гринвич-Виллиджа в Нью-Йорке, Монмартра с Монпарнасом в Париже, Сохо в Лондоне, Швабинга в Мюнхене и просто культурных, как московский Арбат, еще до Окуджавы, в 1910‐е годы считавшийся «интеллигентским», до мест концентрации институтов знания, таких как университетские «латинские кварталы», или, скажем, кварталы прессы – межвоенный «Цайтунгсфиртель», Газетный квартал в Берлине или наш советский, на улице Правды в Москве. Сколько появилось идей и возникло замыслов из концентрации и пересечения в этих местах знаек друг с другом…
С публичным пространством связаны все инстанции становления интеллигента – от бурсы, гимназии и университета до салона, кружка, редакции. Даже земским врачом или, скажем, учителем в сельской школе какого-нибудь глухого французского департамента он участвует в общественной жизни, читая прессу, участвуя в съездах, будучи корреспондентом каких-нибудь обществ или, наконец, просто наездами в город. Общение, словесный обмен в реальном пространстве необходимы, пока на смену этой культуре не приходит медийный и виртуальный мир.
Публичное пространство для интеллигента начинается со школы. После семейного рая она описывается как по меньшей мере болезненная инициация в мире знаний, если не хождение по мукам. Поскольку в XIX веке нередко это интернат, добавляется разлука с близкими, а домашнее детство противопоставляется одиночеству в чужом враждебном городе. Особого рода детское мученичество польской интеллигенции изображает Стефан Жеромский в автобиографической повести «Сизифов труд» (Syzyfowe prace, 1897) с описанием реалий тотальной русификации начальной школы в Царстве Польском после Январского восстания 1863–1864 годов, когда даже польский язык должен был преподаваться на русском. Но и в более благополучных случаях стереотипом воспоминаний о школе остается казарменная атмосфера и учителя-тираны. Для Теодора Моммзена, к примеру, его гимназия Christianeum в Гамбурге – «тюрьма» с «рабским трудом на галерах». При пяти-шести часах занятий шесть раз в неделю и лишь четырех неделях летних каникул зубрежка действительно должна была быть жестокой. В России, несмотря на отмену розог и обращение на «вы» в гимназиях после Великих реформ, преподавание с архаической методикой и материалом тоже оставляет чаще дурную память, с отдельными светлыми фигурами «прогрессивных» преподавателей на общем фоне. Новые же негосударственные учебные заведения с модернизированной программой обучения охватывают, несмотря на свой подчеркнутый демократизм, круг интеллектуальной элиты, – вроде школы Карла Мая или знаменитого Тенишевского училища в Петербурге, описанного Мандельштамом и Набоковым.
У учеников, особенно живущих в интернатах или на частных квартирах, уже велика зависимость от той самой среды. Уже тут распространены кружки самообразования с неизбежным политическим подтекстом. В университет будущие интеллигенты идут с заложенным сознанием добиться прежде всего не рационального успеха, а «развить личность». Особая роль у людей, которые, проучившись сами, спустя некоторые время возвращаются в школы, чтобы учить новые поколения. Эта масса рядовых, аудитория для интеллектуальных откровений творческой элиты – самая распространенная сеть интеллигенции. Однако облик слоя определяют не они, а университетская среда.
Исследования по истории образования за прошедшие десятилетия вышли за пределы традиционной истории социальных структур и групп, включив в свои интересы университетскую культуру и пространство. Его традиции прямо наследовали пространству монастырскому, которое могло существовать вне городских стен или внутри города. Первый случай развился в традицию университетских городов, где университетский кампус составляет основную или значительную часть – характерный для германского и англосаксонского мира (термин кампус впервые появился в США в 1774 году и подразумевал, буквально передавая смысл латинского слова, конкретное поле, примыкавшее к главному зданию Принстонского университета, Нассау-Холл). Другой – парижский вариант Латинского квартала в большом городе (l’ université dans la cité), который перерастает затем в феномен Левого берега Сены (Rive Gauche). Помимо университетской жизни, не только Сорбонны, но и других заведений (центральный кампус парижской «Вышки»), там сконцентрировались издательства, редакции и места неформальных встреч интеллектуалов. Свои аналоги Латинского квартала были в разных местах Европы, от Кёльна с его забавным Kwartier Latäng (искаженное от французского Quartier Latin) до московского «Латинского квартала» вокруг университета на Моховой и Бронных («Козиха»), части Васильевского острова в Петербурге («нечто вроде Латинского квартала в Париже» – А. И. Герцен) в квартале между Университетской и Николаевской набережными, Стрелкой и Большим проспектом В. О. и даже Поповой горы в Казани, также называвшейся «латинским кварталом».
Ключевую роль в истории интеллигенции имело пересечение между пространством власти и пространством знания и то, кто и как влиял на публичное пространство. Государство в России рассматривало университеты как объект престижа, стилизуя их (Дерпт, Казань, Москва, Горный институт в Санкт-Петербурге и др.) под античные храмы науки. В то же время, как и в парижском прототипе Сорбонны, университетское пространство нередко оказывается обособлено от центра власти: в Москве уже самим фактом основания главного университета страны в вечно фрондирующей нестолице, а с переносом университета в «Занеглименье» (в здание, выстроенное «покоем», как дворянская усадьба) – и на какую-никакую, но дистанцию от Кремля. «Там вдали, за рекой» еще более отвечает ситуации в Петербурге. Здесь университет после долгих мытарств расположился на месте былого центра петровской империи, в покинутом властью главном правительственном здании Двенадцати коллегий на Васильевском острове.