Доктор Лифельд снова стал постоянным нашим гостем.
Обычно он приходил вечером и оставался на ужин, много ел и пил, но выглядел усталым.
Лифа переживал трудные времена: жена ушла к другому и втянула его в судебную тяжбу из-за раздела имущества, а дети, которых доктор всегда баловал и любил, встали на ее сторону…
– Король Лир, – сказал я, вспомнив о Брате Глаголе, который называл королем Лиром Льва Дмитриевича Топорова.
Лифа оживился.
– Незадолго до всех этих событий я перечитывал как раз эту пьесу и увидел ее новыми глазами. Ведь она о том, что бездна только и ждет, чтобы открыться нам при каждом шаге. В этом мире возможно все, и любой поступок может привести к бесконечному ряду последствий совершенно непредсказуемых и несоизмеримых с тем, что их вызвало. Король Лир – это человек, который не в состоянии предвидеть последствия своих поступков. Он не знает, что делает, впадая в страх перед безумием, а из этого страха рождается и само безумие. Эту безграничную открытость чему угодно при полной неспособности понять смысл собственных действий я бы назвал естественным апокалиптизмом…
И он поник, размышляя, видимо, об апокалиптизме гражданского законодательства вообще и Кодекса о браке и семье Российской Федерации в частности.
Фрина мало-помалу оживала.
Вскоре мы стали выходить на улицу после завтрака и перед ужином.
На прогулках днем нас сопровождала Алина, державшаяся поодаль, вечером – стеклянные ботинки.
В ноябре Фрина подобрала на улице старую болонку и, как мы ни отговаривали, оставила у себя, назвав Бланш.
Алина отмыла собаку, кое-как остригла и отвела к ветеринару, который обнаружил у Бланш множество болезней.
Собака с трудом ходила, скорее ползала, была прожорлива и ворчлива, но обожала Фрину до того, что мочилась на пол, едва завидев хозяйку. А вот на Алину она только рычала, хотя та ее кормила и выгуливала.
Изредка заезжал Топоров. Выпивал рюмку коньяку, шутил, но выглядел неважно.
Его люди завершили расследование нападения на дом Фрины, тщательно просеяв ее связи, перебрав всех друзей, знакомых и полузнакомых людей, но так и не нашли виновников преступления.
– Я давно привык не радоваться победам и не огорчаться проигрышам, – сказал он, – но отсутствие результата в этом деле меня угнетает… Боюсь, как бы безнаказанность не побудила их повторить попытку…
– Вы думаете, они сюда вернутся?
В ответ Топоров лишь вздохнул.
Мы решили не беспокоить Фрину и не стали рассказывать ей ни о разгроме нижней квартиры, ни о провале расследования.
С каждым днем наши прогулки становились продолжительнее, в середине декабря Фрина после ужина выслушала от начала до конца и с видимым удовольствием главу из «Женщины в белом», а в канун Нового года попросила пригласить к ней парикмахера – известного среди женщин Шалву Нодия по прозвищу Шалава, великого мастера дамских причесок, меланхоличного толстяка с пальцами, которые изгибались во всех направлениях, словно в них не было костей.
К новогоднему столу Фрина вышла в скромном черно-сером платье, с кабошоном на груди и в туфлях на беспощадно высоком каблуке.
Лев Дмитриевич подарил ей бриллиантовое колье – камни в три ряда с подвеской – и попросил примерить. Фрина отдала кабошон Алине, которая сразу его надела, я помог застегнуть колье. Оно было замечательным и, конечно же, безумно дорогим, но впечатление было смазано передачей кабошона Алине.
Было в этой сцене, во взглядах, которыми обменялись женщины, что-то демонстративное, что-то непристойное, бесстыжее…
Фрина трогательным голосом исполнила старинную французскую песенку о сапожниках, прачках, благородных господах и дамах, танцующих на Авиньонском мосту, и дыхание у нее ни разу не сбилось.
В полночь под бой кремлевских курантов мы подняли бокалы с шампанским, и через полчаса Топоров уехал.
Глава 25,
в которой говорится о богоданной слабости, маленькой страшной подушке и танцовщице Дега
В конце января Кара праздновала день рождения, и мы отправились в Кирпичи, набив сумки продуктами, спиртным, сигаретами и таблетками.
Кара по-прежнему много курила, порыкивала, отпускала грубоватые шуточки, но на этот раз была одета празднично – в просторный серый балахон с красной тонкой вышивкой у ворота и лаковые туфли без каблука. Рыхлую шею она украсила тонкой ниткой жемчуга, пальцы – двумя кольцами: одно, с крупным бриллиантом, называлось «генеральским», поскольку было подарено Драгуновым, другое, с александритом, – «Бориным», в память о муже.
Ева как будто помолодела, надев платье в талию и подведя глаза, но в таком виде, как ни странно, стала меньше походить на Фрину.
В разгар праздника я шепотом спросил у Фрины, что же такое она хотела показать мне в Кирпичах, когда мы говорили о прошлом Топорова и его тайнах.
– То, что когда-то попало ко мне на сохранение, – ответила она. – Потерпи.
Голос ее показался мне странным.
– Ты как себя чувствуешь? – спросил я. – Может, выйдем на улицу, подышим?
– Голова немножко кружится, – пролепетала она. – Не надо было коньяк пить…
Она накинула шубу на плечи, и мы вышли на крыльцо.
– Дай затянуться, – попросила она, протягивая руку к моей сигарете. – Да все в порядке…
С наслаждением глубоко затянулась, вернула мне сигарету, вдруг пошатнулась и полетела со ступенек – я едва успел ее подхватить.
Водителю, которого Ева уговорила отвезти нас в Москву, я дал сто долларов и не пожалел об этом: без его помощи я не затащил бы Фрину на второй этаж.
Доктор Лифельд уже ждал нас. Он тотчас сделал Фрине укол и выгнал нас из спальни.
– Она умирает, – сказала Алина. – Умирает…
И впервые я увидел на ее глазах слезы.
Фрина наотрез отказалась ложиться в больницу, и после напряженных переговоров с коллегами и Топоровым Лифа разрешил ей остаться дома.
В ночь на 2 февраля она умерла.
Все это время Лифа не отходил от нее. Он поселился в ее кабинете, вставал к ней среди ночи, уговаривал Фрину потерпеть, обещал, что к весне она выздоровеет, и плакал в кухне, запихивая в рот бутерброд с семгой, и пил не пьянея, и снова возвращался в спальню, где пахло кислой рвотой, мочой, фекалиями, спиртом…
Ни Алина, ни я не ожидали от него такой самоотверженности, которая, впрочем, хорошо оплачивалась.
Иногда Фрина часами лежала неподвижно, глядя в потолок, иногда спала, иногда ее рвало, иногда она билась в припадке – до пены на губах – и затихала только после укола…
Утром 1 февраля меня разбудил растерянный и напуганный Лифа:
– Она хочет гулять!