Тут на квадратном «Хаммере» выехал на лед еще один рыбак, и я от красного шара взгляд оторвал.
В черной колымаге с мотором сидели двое. За рулем – женщина.
Однако первым из машины выбрался кряжистый мужичок: открыл багажник, выкинул на снег полутораметровый стальной бур. За буром вслед – широкую и высокую деревянную подставку.
Женщина осталась в машине, стала краситься-пудриться, а рыбак залез на подставку и начал полутораметровым буром проворачивать во льду лунку для ловли корюшки. Делал он это так серьезно, что я невольно залюбовался.
Вообще ловля корюшки вызывала здесь у всех сильное возбуждение, если не сказать лихорадку, как будто ловили стерлядь или волшебных золотых рыбок. Постепенно я и сам поддался общему возбуждению. И, несмотря на лютый холод, закидывал удочку снова и снова.
Корюшка как будто только моей лески и ждала. Одна, вторая, десятая, двадцатая! Изумрудно-золотистая, насквозь просвечивающая! Пахнущая зеленым, еще не вызревшим арбузом, – а для тех, кто не пробовал молодых арбузов – огурцом, она притягивала к себе, как ни одна другая рыба!
Я подносил корюшку к глазам и к носу, но цвет тут же пропадал, запах тоже, мороз брал свое.
Легкость добычи порождала хищнический, нездоровый азарт.
Да и корюшка словно умоляла рыбаков: ловите больше, ловите без конца! После вылова голова маленькой рыбки глядела ничуть не грустно, без оскала, даже с веселинкой. Не то что у тихоокеанского страшилища-бычка, которого и в руки брать не хотелось!
Вообще-то тихоокеанская зубастая корюшка и сама хищница, дай бог всякому. В мае здесь ее ловят больше чем надо и тогда сдают на муку.
Варварство, конечно. Но ведь и сама корюшка – искусный варвар! Она ловко и хищнически уничтожает – да что там! – поедом ест молодь тихоокеанского лосося: нерки, кеты, горбуши. Некоторые зовут здешнюю корюшку огуречником. Но, как объяснил знающий рыбак, огуречник – это японская малоротая корюшка. А та, которую мы ловили в Анадырском лимане, называется корюшкой зубастой тихоокеанской.
Ловили ее на маленькие блесны, собранные в ярусы по восемь-двенадцать блесен на каждом.
Я снова отложил удочку с пунцово-алой, хорошо различимой над снегами каплей поплавка.
Красный шар, между тем, приблизился.
Оказалась: это не шар, а маленькая, крепко и широко укутанная едва ли даже семилетняя девочка. Она была в красном комбинезончике, в светлом пуховом платке, поверх платка наброшен опять-таки красный капюшон. Комбинезончик перетянут по животу белым тонким поясом. За плечами у девочки виднелся увесистый бордовый рюкзак. Стало ясно: она самостоятельно пришла из города на рыбалку. А это почти пять километров, да еще в мороз!
Выбирая место для ловли, девочка остановилась. Тут ее и догнала мать: невысокая чукчанка, одетая в такой же новенький, пуховой, но только синий комбинезон, в руках она держала небольшой, меньше метра, стальной бур.
Я отвернулся, начал снова ловить.
Но через некоторое время любопытство пересилило. Бросив удочку, подошел поближе.
Мать со слезами в голосе о чем-то просила девочку. Та от матери отворачивалась. Рядом с ними в снегу лежали две рыбешки.
Я протянул девочке шоколадку, взятую, чтобы попить чаю в машине после рыбалки.
– Соко-а-атка, – сказала девочка.
– Это она привела меня сюда. Отец у нас… Ну, в общем, болеет. Раньше работал и тоже рыбачил. Она и просит: «Пойдем да пойдем на рыбалку, я научусь рыбу ловить, буду отца кормить корюшкой. Больно он корюшку любит…»
– Коюшка сладкий, скусный… – подтвердила девочка.
– Тебя как зовут?
– Катя. Но ей больше нравится – Кэня, Кэннэй. Это значит солнышко… А отца у нас Устин зовут, так она его Умкэй кличет. По-нашему – медведь. Причем медведь белый. У отца скоро день рождения. Она ему медвежий коготь подарить хочет. Говорит, полезный. Только Устин в коготь не верит. Как же! В университетах учился…
– А ты сама чего хочешь, Кэннэй?
– Коюшки и огууца…
– Мы много наловили, давайте я вам корюшки принесу.
– Она чужого не возьмет, сама хочет.
– Я наовью стойко, чтоб каждому по садкой коюшке! – топнула ножкой по насту девочка. – Каждый день по садкой, каждый день!
– Ей на следующий год в школу, а она песни протяжные воет и глупости говорит. В книгах только сказки по складам читает, сама научилась. А может, отец научил, они мне не говорят…
Сердито фыркнув, мать отвернулась: вроде как от мороза.
Рыбалка меж тем продолжалась. Вдруг сильней задул ветер, круче завернулась поземка.
Мы стали собираться назад, в Анадырь. Хотели подвезти мать с девочкой. Но женщина отказалась: «Вот еще! Больно надо».
Уже хлебнув из фляги водочки и весело покрикивая: «Мы и так полетим-покатимся! Кэня ж у меня шарик! А я птичка-Пычик! Пычик-птичка я…» – она стала совать в пакет мерзлую рыбу.
Мы все никак не могли уехать. Мой напарник, Василек, потряхивая белым, выбившимся из-под шерстяного подшлемника чубом и помаргивая веселыми глазами, старался поймать рыбы побольше.
Выглянуло из-за туч красноватое, с белой прожилкой солнце.
Корюшки было много. Каждая из рыб вылетала из лунки на снег неожиданно: семьдесят штук, восемьдесят, девяносто пять…
Горка выловленной рыбы, которую мы кидали на немыслимо чистый снег, росла.
Наконец стали выруливать в город. Было непросто: машина все время буксовала. Насилу выехали на укатанную дорогу. Василек и водитель продолжали о чем-то возбужденно переговариваться.
А мои мысли, наоборот, остыли и волочились за машиной, как та стихающая поземка: тише, слабей, совсем замирая…
Мысли я старался от себя гнать.
Но как только от мыслей освобождался – абсолютно безмысленно, всем корпусом, руками и чуть подмерзшими ступнями ног начинал понимать: главы тех двух чукотских семей, погибшие в конце сороковых, ухватывали жизнь верхним чутьем! И не заменяли это чутье мелкими соринками разума, налипающего на беспредметные, а стало быть, пустые слова.
Скорей всего, они поняли: чтобы дети их не выросли болезненно сломленными, духовно изувеченными, питающимися, как те падальщики, лишь ненавистью поражения – они должны уйти вместе со взрослыми.
Это было неожиданно, из границ привычной морали дерзко выплескивалось…
Потому-то на следующий день в торговом центре я так жадно и вскинулся, когда один из моих новых знакомых, косторез Федот, сказал:
– Что толку если ногами и спиной здоров, а душой – калека? Никакого толку, однако, не будет.
– Душа, сердце… Фигня все это! Всюду царствует один хрен моржовый, – перебил его пьяненький гидрогеолог.
Про хрен моржовый я слыхал тут уже не раз, говорили о нем с упоением и горячностью, но и с долей брезгливого презрения, а иногда – досадливого недовольства этим словосочетанием.