Надо срочно куда-то девать Славу, ликвидировать лабораторию и переменить участь. На другой день, уже бессовестно жаркий с утра, Леденёв, рискуя растаять, пошел на поклон к Петру Аристарховичу Свербееву, старику умному, принадлежащему к известной сто лет назад семье предпринимателей. Аристарха Викуловича Свербеева возглавить дело не прочили, а готовили в инженеры. Уезжать он не пожелал – нехотя стал советским спецом, за что и поплатился. Сейчас перед Леденёвым сидел его сын, задыхающийся седой астматик с обтянутыми тонкой кожей высокими висками. Договор профессору Свербееву со скрипом, скупо, но оформляли. Он был держателем кадастра нефтяных запасов и, стреляный воробей, умел не раскрывать всех карт разом. Славу Старосельского из симпатии к Леденёву взял, подписав тем самым своему любимцу вольную. Рядом сидящая Оксана Белоконь (нагрузка к договору, протеже какого-то чиновника) состроила недовольную мину. Молодая, красивая, нарядная, ну улыбнись в кои-то веки. Нет, улыбка была не предусмотрена протоколом. Леденёв поспешил известить Славу о положении вещей и помочь ему загодя перетащить пуды распечаток, по делу и не по делу. На старых БЭСМ отлично печатали самиздат.
У Славы была замедленная реакция. Долго шлепал растоптанными сандалиями по узкой комнатушке, вздыхая как корова, приговаривая: такие вот дела. Леденёв перебирал казенные бумаги, большинство в корзину, а какие-то себе под задницу, чтоб не потерять в суматохе. Наконец Слава написал заявленье о переходе, Леденёв сбегал за визой к Аристархычу. Нацарапал свое заявленье об уходе и обе бумажки подсунул под дверь зам. директора Алиеву, тоже где-то купающемуся. Как в других странах – это мы потихоньку узнаем, а у нас было и будет до скончанья веков наверху легче чем внизу. Слава сел пить чай, мешая в стакане кипятильником с оплавленной пластмассовой муфтой. Леденёв распрощался с ним до завтра и пошел обедать в бывшую райкомовскую столовую, куда бывало после двух пускали на объедки. Чье это нынче зданье – Леденёв не разобрался, но пускали точно так же после своих. Остатки сладки. Леденёв съел по-барски борщ и печеночные оладьи. Пошел пешком через Ленинский проспект, мимо пластиночного магазина в парк. Через президиум Академии наук, огибая клумбы. Задами, вдоль их теннисных кортов, в Нескучный сад.
В Нескучном на дорожке стояла мосфильмовская рессорная коляска без лошади, рядом никого не было. Леденёв забрался на подножку, посидел в экипаже. Река сквозь листву слепила глаза бликами. Повилика раскрывала граммофончики, поднявшись на стержне тимофеевой травы. Наигравшись, Леденёв пустился горками-овражками к доисторическим сооруженьям городского пионерского лагеря. Пролетарские дети на десятилетиями подновляемых железных щитах выглядели коренастыми и непримиримыми. Высоко держали локти над барабанами, готовые пхнуть кого угодно. Дощатый павильон поодаль разрывался от трубных гласов – импровизированная репетиция духовых. Наигрались и они. Смолкло кругом, омрачилась лазурь – случайное облачко набежало. Леденёв поднялся на сцену, в ракушку эстрады и с чувством спел «я помню тот Ванинский порт». Угомонился, сел на почерневший пенек. Пришел молодой отец, прекрасный, как юный бог. Долго носился с ребенком, держа его на вытянутых руках аки драгоценный сосуд. Наконец решился уложить и увез. Крокодил выплюнул краденое солнце, оно принялось пересчитывать по новой листья лип сверху донизу. Сбилось, встряхнуло их порывом послушного ветерка и снова пошло листать: тысяча шесть… тысяча семь… До сих пор за всё это надо было платить небольшую, посильную для Леденёва цену, играя на театре абсурда околонаучный фарс. С него, человека изобретательного, хвастающегося крепкой психикой, как с гуся вода. Нынче уж этим не откупишься, запросят побольше. Леденёв втянул живот до самого позвоночника, напряг мышцы и приготовился держать удар. Тут в поле зренья появилась кормящая мать лет двадцати, растрепанная, как растрепанная воробьиха. Всё говорила с младенцем ангельским голосом, низко наклонясь и осеняя чепчик дитяти прядями своих пушистых волос. Жизнь улыбалась Леденёву, пряча до поры вампирские клыки. Он не стал ждать от нее специального приглашенья. Поднял из-за пня набитую книгами сумку и зашагал к Калужской заставе, что слышна была совсем рядом.
ИЗ НООСФЕРЫ С ЛЮБОВЬЮСемнадцатилетняя девушка, надевшая мужскую шляпу, еще не Коко Шанель, но уже около того. Если к тому же она учится на факультете дизайна, играет на саксофоне, обожает сноуборд, пишет нечто среднее между прозой и поэзией, у ней глаза как у лани, прекрасно поставленное контральто – это уже серьезно. Портрет Лизы Кропотовой надо писать охрой и умброй, в свободной манере и свободной темно-зеленой футболке. Само собой, в эпатажной шляпе. На среднем пальце – немного тяжеловатый малахитовый перстень. Сейчас юная особа сойдет с полотна, вырвется из круга молчанья, пойдет лепить свои нестандартные ошибки, ваять собственную ни на что не похожую жизнь.
Что до меня, то я, Елизавета Владимировна Кропотова, родилась в 1896-м, прихожусь Лизе троюродной прабабкой. Отец мой, мичман, взорвался вместе с «Корейцем», мать пережила его на полгода. Состоянием, унаследованным от деда, я могла распорядиться в двадцать один год, в ноябре семнадцатого – оно уплыло. Не всё. Опекунша-тетушка, добрый гений моего сиротского отрочества, имела право снимать со счета в швейцарском банке деньги на мое образованье. Едва мне минуло шестнадцать, мы стакнулись и отправились на год в Италию, где я брала уроки пенья и живописи. После на год в Германию – мне понадобилось учиться еще и садоводству. Война оборвала этот цикл «Годы странствий» со всеми его тарантеллами. Мы вернулись в Россию, я обручилась с уходящим на фронт офицером. Теперь мое хорошо поставленное контральто звучало над штамбовыми розами в нашем имении – Призорове. Малахитовый перстень с какой-то таинственной семейной историей пока надевался мне на средний палец – палец Сатурна, немного длинноватый, как бывает у людей, склонных к оккультизму. Всякий день я писала рыцарские баллады в духе Вальтера Скотта, посвящая их моему жениху. Покрыв темные волосы фетровой шляпой кузена, подолгу глядела в зеркало. Смуглая девушка из неведомого зазеркалья напряженно всматривалась в мои глаза. Кто она? Согласно гороскопу, в предшествующей жизни я была моряком-ирландцем. Кельтский тембр в своем голосе легко узнавала. Окрас был явно привнесенный: предки-крестоносцы плавали в Святую землю. Меня убили в Москве на Белорусском вокзале летом восемнадцатого года. Только что встретила с поезда своего жениха. Целились в него – он шел в погонах – да плохо стреляли. Я держала белые розы в руке с перстнем, уже переместившимся на безымянный палец – палец Аполлона. Пела почти что в полный голос недавно разученное: pietà, signore, а мой спутник неотрывно мною любовался. Пуля покинула ствол, бросилась мне на грудь, заодно пробила брешь еще где-то. Моя сущность вслед за долго звучащей музыкальной фразой отлетела в ореоле любви, вместе с запахом роз и редкостным узором удачно срезанного малахита. В темно-зеленых разводах, наверное, было зашифровано нечто, своего рода пароль. Так или иначе, ноосфера меня не отторгла, я получила рассредоточенное бессмертье - по сумме очков, как сказала бы новенькая Лиза – ощутила мерцанье и покалыванье, будто находясь внутри северного сиянья. Не чувствуя больше теченья времени, наблюдала сверху за собственным погребеньем – подавленные родные хоронили то, что уже не имело ценности. И сразу же оказалась в рыжей осени, над черноземными полями Призорова. Отстраненно глядя на узловатые дубовые ветви, что протянулись параллельно земле, роняла промеж желудей первые пришедшие ко мне, теперешней, слова: люблю дубы в прозрачном октябре, червленые багряные знамена. Хотя опадающие дубовые листья были скорей темно-золотыми, точно старинные монеты из кубышки. Время исчезло, и я увидела второе пришествие Елизаветы Владимировны Кропотовой, родившейся, подробно мне, под знаком скорпиона. Вот, совсем еще девчонка, идет по московскому асфальту, и к ней прикован мой многоочитый взор.