— Это свет… вообще я темноты не боюсь, но иногда от света… он как будто выжигает из жизни все, что придает ей подобие смысла. Обычно у меня от этого только портится настроение, но изредка случается… не знаю, как объяснить… бывает, мне кажется, что я лишаюсь рассудка. Зря я лег — глупо ложиться, когда на улице светло, особенно если палит солнце, а я к тому же один.
Она не может найти слов, но смотрит на него так выразительно, что у него теплеет на душе и он сам начинает верить, что был честен, и говорит, решительно лишая себя возможности насладиться ее сочувствием: но теперь все прошло. И добавляет, прекрасно чувствуя кокетство в своих по сути правдивых словах: надеюсь, я тебя не замучил?
Она стоит лицом к солнцу и пылко уверяет его, что ему не следует даже допускать такой мысли; по ходу сцены Крафт опять с горечью видит себя со стороны — бездарный позер, и под надзором такого соглядатая он до конца опошляет неподъемную роль: когда Марион говорит, что он не обязан мучить себя одиночеством, если ему не хочется, он спрашивает ее, будто его заставляют, — не хочет ли она пройтись после обеда? Потом, когда она уходит, а он, стоя в дверях и вглядываясь в почти черную комнату, пытается представить ее обнаженной, то вместо лица девушки видит чуточку вульгарные черты ее тертой жизнью матери. Да, не кривитесь — вульгарные; он и раньше знал, а теперь опять убедился: вульгарность горячит, так что лицо матери всегда будет на первом плане. Крафт подходит к столу, усаживается, принимается писать.
Они обедают. Котлеты, капуста, морковь, картошка. Они жевали молча, погруженные в свои раздумья, но теперь Марион взялась путано и невнятно излагать историю про то, что Крафт боится не темноты, а света, который как будто выжигает из жизни все, что придает ей подобие смысла. Смотритель, сколько живет, такого бреда не слыхивал, но Марион не понимает: зачем он спорит — если она своими глазами видела, в каком ужасе Крафт был?
— Значит, говоришь, свет выжигает из жизни весь смысл? Какой такой свет?
— Простой. Солнечный.
— Чушь!
— Потому, что ты не можешь этого понять?
— Да потому, что это бред.
— Ну конечно, ты все знаешь лучше всех.
— Я, по крайней мере, стою двумя ногами на земле.
Она молчит.
— По всему видно, этот тип знает, как произвести на тебя впечатление. Вот что, держись-ка от него подальше, пока он не задурил тебе голову вконец.
— Мне он нравится.
— Он тебе в отцы годится.
— И что? Тем более он женат.
— А кольцо обронил, да?
— У него никогда и не было кольца. Не все придают такое значение внешним атрибутам.
— Вот оно что.
— Ты несправедлив к нему.
— Знаю я таких хмырей.
— Не думаю.
— Оставь свои мысли при себе, ладно? Они здесь никому не интересны…
— Только твои интересны, да?
— Все, довольно. Поговорили.
— Перестань обращаться со мной как с ребенком!
— Докажи сначала свою взрослость.
— Господи, какой ты дремучий!
— Смени тон!
— И самодовольный!
Она вскочила, она стоит и пытается испепелить его взглядом.
— Иди!
— С радостью!
Она уходит в свою комнату, присаживается под большими деревьями и улыбается, хотя дрожь не унялась. Здорово я ответила, давно пора. В окно ей видно заднюю сторону красного домика. Прошел отец, он собрался на маяк. На башне он открывает вентиляционный люк и слышит шум идущей курсом на маяк шхуны. Два часа пополудни. Ветер стих, рыбачья шхуна скрылась, смотрителю одиноко. Она меня не любит. Справа от дома появляется Марион, она идет в сторону хижины, исчезает за северной стороной дома, потом показывается на пару с Крафтом, они спускаются к пристани. Тогда он подносит к глазам бинокль и начинает крутить колесико, но не ради близости к ним — смотритель превращает их в две крохотные кляксы на огромном полотне ландшафта, но сам же и чувствует себя всеми покинутым и думает: пойду к Марии, скажу ей, как она мне нужна. Однако ее нигде нет, смотритель ходит из комнаты в комнату никого, и на туалет накинут крюк снаружи, непонятно, куда она могла подеваться, его берет злость, даже страх, потому что дед ее, как он некстати вспоминает, рассчитался с жизнью самостоятельно; смешные выдумки, успокаивает он себя, убедившись, что чердачная лестница висит на обычном месте, а на крышке подпола стоит стул. Но так и не понимает, куда она делась, — он же своими глазами смотрел на дом, стоя в башне, он бы ее увидел. Марион и Крафт миновали пристань и бредут в сторону северной стрелки, он идет к хижине. Дверь открыта — он заходит. Блокнот лежит на столе нараспашку, смотритель читает: «Родная, спасибо за письмо. Плохо только, что тебя мучают мигрень и бессонница. Может быть, пора сходить к врачу, по крайней мере, он выпишет снотворное? А то меня начинают терзать угрызения совести, потому что я живу здесь восхитительно, хотя, конечно, переход от городской суеты к здешней неописуемой тишине и одиночеству дается не без скрипа. Особенно меня изводят кошмары, часто вскакиваю по ночам — не могу понять, где я. Вчера, представь, лед все-таки тронулся: смотритель маяка лично пригласил меня на пиво с пирожными (!). Это было довольно неожиданно, потому что он все время производил впечатление угрюмого и замкнутого человека, но пиво сдобрило его. Посиделки оказались весьма своеобычные, интересные и волнительные…» — на этом письмо обрывается, и смотритель перечитывает его по второму разу, потом стоит и задумчиво смотрит на забытый на улице стул, затем спохватывается: Мария! и торопится к дому, волнительный ты, поддразнивает он сам себя, на ходу выискивая взглядом Марион с Крафтом, но их уже нет; теперь их и с маяка не увидишь, они на северной стрелке. Необъяснимо пустой дом снова наполняет его страхом — Мария, ну где ты? — который смешивается с чувством вины и усиливает его; тут он слышит треск вертолета. Он летит над островом, и все задирают головы и не думают ни о чем, оглушенные шумом. Марион смотрит на Крафта, зажимает уши ладонями и улыбается, а он рассуждает: вчера вечером мне хотелось ее, она это знает и сегодня приходит со мной в место, где мы укрыты от всех, это она ведет меня сюда, а я только следую за ней. Неужто все так незатейливо и просто? — так не бывает. Она садится, он подходит, опускается рядом и кладет руку ей на плечо.
— Ты удобно сидишь?
— Да. А ты?
— И я.
Больше им нечего сказать, но когда через некоторое время они поворачиваются лицом друг к другу, она видит, что его глаза — сплошь зрачки, и она накрывает его руку своей и сжимает ее, а он осторожно кладет ей между лбом и щекой поцелуй, трепетный, а потому отнюдь не лишенный сексуальности, и, всего лишь накренившись и вытянув шею, ей удается подставить свои губы под его, но он ой не сразу решается дать волю рукам, пустить их исследовать и выступы, и впадины, его тормозят страх и здравый смысл, а на самом деле — опасения; и сопротивления этой мешанины подозрительности и неуверенности не в силах — пока не в силах — преодолеть его похоть. Их языки встречаются и трутся, трутся во влажных закоулках рта, и она чувствует, как наливается бесстыдством, как под его руками оно заводит свое неслышное, но неотвязное: еще! еще! иди ко мне! — и он приходит, а в каких-нибудь пятидесяти метрах поодаль стоит смотритель маяка и видит все. Он смотрит, потом разворачивается и со всех ног несется к пристани, отвязывает лодку, врубает мотор; Марион и Крафт слышат его урчание, она вскакивает и, когда лодка выныривает из-за утеса, машет отцу. Мардон не отвечает, он правит лодку в море. Я его убью! Марион поворачивается лицом к Крафту и улыбается, его захлестывает нежность, ему хочется дотронуться до ее щеки — но лодка больно близко. Он подбирает слова: