Я мучительно подбираю слова утешения.
— По крайней мере, ты все еще способна ее видеть.
— Я имею в виду ее йинь. Она может приходить к тебе.
Кван по-прежнему смотрит в окно.
— Но ведь это не то же самое. Мы уже не сможем творить новые воспоминания. Мы не сможем изменить прошлое. Только в следующей жизни… — Она тяжело выдыхает, силясь освободиться от тяжести невысказанных слов.
Наша машина прыгает по ухабам, и дети на игровой площадке, увидев нас, подбегают и, прижимая мордашки к забору, кричат: «Привет-пока! Привет-пока!»
15. День седьмой
Кван убита горем, я это точно знаю. Она не плачет, но когда я предложила ей заказать ужин в номер, вместо того чтобы искать на улице, где подешевле, она с радостью согласилась.
Саймон неуклюже пытается ее утешить: целует в щеку, потом уходит. Мы остаемся вдвоем в номере. Ужинаем лазаньей, двенадцать долларов за порцию, безумно дорого по китайским стандартам. Кван равнодушно смотрит в свою тарелку — словно открытая всем ветрам лодочка, бессильная перед бурей. Лазанья успокаивает меня. Мне нужно набраться сил, чтобы поддерживать Кван.
Что я должна говорить? «Большая Ма — о, она была замечательная женщина. Нам всем будет ее не хватать». Это было бы неискренне, ведь мы с Саймоном никогда ее не видели. Да и воспоминания Кван о том, как жестоко Большая Ма с ней обращалась, всегда напоминали мне материал для мемуаров «Дорогая тетушка». Но вот она сидит передо мной, оплакивая жестокую женщину, из-за которой лицо ее изуродовано шрамами. Почему мы так любим матерей, которые отказываются о нас заботиться? Неужели все мы рождаемся с пустотой в сердце, заполняя ее жалким подобием любви?
Я думаю о своей матери. Буду ли я горевать, если она вдруг умрет? От одной этой мысли меня охватывает ужас и стыд. Но если все же поразмыслить: возвращусь ли я тогда в свое детство, чтобы оживить счастливые мгновения, а потом обнаружить, что их так же мало, как ежевики на обобранном кусте? Решусь ли я тогда колоть себе руки шипами и тревожить осиное гнездо, скрытое в кусте? Прощу ли мать после ее смерти, чтобы потом вздохнуть с облегчением? Или же я отправлюсь в долину грез — туда, следом за ней, ставшей в одночасье любящей и внимательной, в общем, идеальной, — туда, где она со слезами обнимет меня и скажет: «Прости, Оливия. Я была ужасной матерью, просто позорной. Я не буду тебя винить, если ты никогда меня не простишь». Именно это я хочу услышать. Интересно, что она на самом деле мне скажет.
— Лазанья, — неожиданно говорит Кван.
— Что?
— Большая Ма спрашивать, что мы кушать. Она говорить, очень жаль, не было времени попробовать американская кухня.
— Лазанья итальянская…
— Шш! Шш! Я знаю. Но сказать ей, будет жалеть, не было времени увидеть Италия. И так слишком много сожалений.
Я наклоняюсь к ней и вполголоса говорю:
— Большая Ма ведь не понимает по-английски?
— Только чангмианский диалект и немного разговор сердца. Пройдет время, научится разговаривать сердцем, может, даже английский…
Кван продолжает бормотать, и я рада, что это отвлекает ее, не дает погрузиться в свое горе, иначе у меня опустились бы руки.
— Люди Йинь спустя некоторое время говорят только на языке сердца. Так быстрей и проще. Никакой путаницы, как со словами.
— Как звучит язык сердца?
— Я уже говорить тебе.
— Разве?
— Много раз. Говорить без языка, губ, зубов. Только сто тайных чувств.
— А, ну да, да, — я вспоминаю обрывки наших разговоров на эту тему: чувства, связанные с основными инстинктами, которыми жили люди до изобретения языка и других, более сложных навыков — умения говорить двусмысленно, приносить извинения, лгать. Холодок по спине, мускусный запах, «гусиная кожа», пылающие щеки — все это из разряда тайных чувств, я полагаю.
— Тайные чувства, — говорю я, — это когда волосы встают дыбом, оттого что ты напуган?
— Это когда кто-то, кого любишь, напуган.
— Кто-то, кого любишь?
— Да, тайное чувство всегда между двумя людьми. Как ты можешь знать тайна, которая известна только тебе, а? Твои волосы встать дыбом — ты знать чей-то секрет.
— Я думала, они называются тайными, потому что люди давно забыли, что они у них есть.
— Ну да. Люди часто забывать, пока не умереть.
— Так, значит, это язык призраков?
— Это язык любви. И не только между возлюбленными. Это может быть любая любовь: мать-дитя, тетя-племянница, друг-друг, сестра-сестра, незнакомец-незнакомец.
— Незнакомец? Как можно любить незнакомца?
Кван ухмыляется:
— Когда ты впервые встретить Саймон, он незнакомец, верно? Когда я впервые встретить тебя, ты тоже незнакомец. И Джорджи! Когда я впервые увидеть Джорджи, то сказать себе: «Кван, где ты могла видеть этот человек?» И знаешь что? Джорджи — мой возлюбленный из прошлая жизнь!
— Неужели! Йибан?
— Нет, Зен!
— Зен? — Я делаю круглые глаза.
А она отвечает по-китайски:
— Ты его знаешь — это человек, который приносил мне кувшины.
— Да, сейчас припоминаю.
— Погоди, Большая Ма, я рассказываю Либби-я о своем муже. — Кван смотрит мимо меня. — Да, ты его знаешь — нет, не в этой жизни, а в прошлой, когда ты была Эрмей и я давала тебе утиные яйца, а ты мне — соль.
И пока я расправляюсь с лазаньей, Кван весело щебечет, отвлекаясь от своего горя воспоминаниями о воображаемом прошлом.
В последний раз я видела Зена перед тем, как он стал Джорджи… А, ну да, за день до моей смерти. Зен принес мне мешочек сухого ячменя и печальные новости. Когда я протянула ему чистую одежду, он ничего не дал мне для стирки. Я стояла около кипящих котлов с бельем.
— Нет нужды теперь беспокоиться о том, что чисто или грязно, — сказал он мне. Его взгляд был устремлен на горы, а не на меня. Ах, подумала я, он хочет сказать, что между нами все кончено. Но потом он произнес: «Небесного Повелителя больше нет».
О! Это был гром среди ясного неба!
— Как такое могло случиться? Небесный Повелитель не мог умереть, он бессмертен!
— Уже нет, — отвечал Зен.
— Кто убил его?
— Наложил на себя руки. Так говорят люди.
Эта новость была еще более страшна. Небесный Повелитель запретил самоубийство. А теперь он покончил с собой?! А теперь он признал, что не был младшим братом Иисуса? Как мог человек Хакка так опозорить свой народ? Я заглянула в лицо Зену. Оно было мрачно. Он испытывал те же чувства. Он тоже был Хакка.
Я думала об этом, вынимая из воды тяжелое мокрое белье. «По крайней мере, войне теперь конец, — сказала я, — и в реках снова будет полным-полно судов».