Человек, посреди высоких трав, втыкает в землю тоненькие колышки. А вот он их сгибает. Это дурак, став садовником, ухаживает за предназначенными на консервы корнишонами, приглашает стелющиеся стебли карабкаться вверх. А вот он их сгибает, очищенные от коры прутья ракиты, орешника и рябины. Потом, под навесом покосившейся хибары, курит и пьет. Вот так вся работа и исполнится? Ну да кусты картофеля уже окучены и, стало быть, какое-то время продержатся. К чему нервничать? Сбор урожая отложим на завтра. Положимся на манну. На бураки. А с другой стороны, на манну для рыб, на поденки!
Тот же человек катит чуть позже тачку своего отца через Ковберг, по богатому юкльскому краю. Он везет коровий навоз, он счастлив. Симпатичное маленькое стадо на пастбище. И вспоминает, что ослиный помет найти не так-то просто, приходится ходить куда дальше, и, мысль движется в том же русле, рев ослицы для садовника к добру.
Что-то, имя чему он забыл, пробегает у него по хребту от копчика до первого шейного позвонка. Костный мозг уходит в тростинку. Мало просто садовничать на плато, копать и сеять, косить и подрезать, мотыжить и полоть. Надо еще извлекать бобы из их медно-красного футляра, а в сыпучей почве разыскивать вслепую, во мраке земли, клубни. И его жадная правая рука исчезает. Только по весу и может она отличить картофелины от булыжников, подражающих им формой и цветом.
Он сможет вволю считать, пересчитывать эти самые картофелины, собранные в рассеянном свете брюссельского подвала, переписывать их многообразие, удаляя глазки у каждой пятнадцатой, пока из всей кучи не останется столько, сколько требуется посадить в ту самую песчаную почву, из которой они были извлечены. У него будет время, у того, кто с вами говорит, взвешивать их хоть до самого марта.
А я, откуда извлечен я, спрашивает он себя.
И отвечает: может статься, из потока теофаний.
~~~
Я родился в Сен-Никола, названном по имени знаменитого православного святого, почитаемого и католиками, в рабочем предместье Льежа, ибо бывают и рабочие предместья, раз уж есть предместья буржуазные, каждому свое, я родился спустя десять лет после войны, что зовется последней. Там было все, лужайки, рощи, дымки и груши, одна из дорог вела в школу, другая куда-то еще, Льеж лежал под холмом Куэнт. Чтобы добраться до города, нужно было пройти мимо леса, такого густого, такого сумрачного, и мы спрашивали у мамы, не водятся ли там волки: она ничего нам не отвечала, склонная, как я догадываюсь, поиграть молчанием и словами, она понемногу появится здесь, как появляются вещи, когда дергаешь за веревочку. Вечером витрины представали подчас аквариумами.
Входная дверь дома вела прямо в комнату. Заявлялись монстры всех родов, молочники, точильщики, празднослоняющиеся, и я не мог пошевелиться, их в одиночку выгоняла моя нежная мама, ее, русскую по происхождению, не дрогнувшую перед вооруженным нацистским офицером, не так-то просто было взять на испуг, да и чего вообще она могла испугаться?
До меня в доме в проулке появился мой брат. В секции, где мы по снежной поре занимались санями, имелась итальянская бакалейная лавка, и мы со старшим братом таскали оттуда сласти, пока это не выплыло наружу из-за дурацкой конфеты с ликером, которую оказалось невозможно разделить на равные части, а без дележа, мои братья и сестры и дражайшие соотечественники, здесь никуда, нужен ряд строгих правил и хороший нож, иначе конфета без толку утечет между пальцев. Сегодня понедельник, и я начинаю заикаться. Эту фразу я выдаю, по мере того как она приходит, но и приходит она, по мере того как я ее выдаю. Знаки препинания необходимы, чтобы пометить паузы памяти. Наполним ванну, начиним поросенка.
За домом был дворик, крохотный огород и пустырь сразу за садиком, и садики со всех сторон, по южному склону холма под Сен-Жилем, местным святым. Узнаем, конечно, кем он был, все со временем обустроится, сад и пустырь и другие сады подальше, приведенные в порядок, с домашней птицей мучь — не хочу. Именно здесь мы узнали, что такое куры. Изгороди служили им укрытием, они просеивали там пыль себе на купание, только она и могла принести облегчение их эпидерме, избавить от укусов и разнообразных паразитов их куриной жизни.
Были они коричневые, с алым гребешком, и двигались как будто на пружине, заведенной шаловливой рукой. Их движения складывались в танец.
В школу мы ходили по улице Ту-ва-бьен[13], нужно было подняться по левому склону древней долины, на дне которой открывался поток, оттуда несло тухлыми яйцами, сравнивать нужно с чем-то вполне определенным, но кому ведом запах тухлых яиц? То был запах горящего кокса от Кокерила[14], но груши в саду замка были великолепны. Замок возвышался над лугом, среди куп деревьев, а груши висели вытянутые, тяжелые. И там, рядом с коровами, рядом с плодами и цветами, зияли шахты, холодные, жарчеющие на глубине дыры, вглубь, в забой спускался мой отец, и повстречал шахтер портниху.
Садики упирались в садики, и всю зиму там застаивался запах зелени, паров недоваренного супа. Что бы такого ей, моей матушке, положить в щи, как мог советовал отец: ведь когда ей пришлось покинуть Советский Союз, она была еще студенткой, кажется, сибирские клещи разносят, по нашим временам, менингит.
В щи она клала лук-порей, и нужно было научиться его выращивать, длинный льежский, хотя больше всего капусты, несколько тонких стеблей, никак не перпендикулярных к чернозему почвы. Чернозем был сверху, под ним залегала глина, совсем немного глины, куда меньше, чем на Эсбее, где она толстая и жирная, как дерьмо. И тем драгоценнее наша, льежская.
В щи она клала то, что находила, в точности по своему желанию. Но щи нужно долго томить, и не хватает каких-то трав или чуточки мяса, куриной ножки или коровы с лужка. Несмотря на все запреты и угрозы, мы выбирались за ограду и айда на луг, где нас заставал врасплох фермер Тешёр, в просторных штанах и черной тужурке, только дай поорать, с мухами вокруг ушей, по счастью, он боялся моего отца, который стал в Германии боксером, когда победители-американцы устраивали, чтобы развлечь свои войска, в барачных лагерях матчи.
Нашу мать звали Нина, в нас она все еще жива.
Мама гуляла с нами по городу. Карабкающаяся в гору за вокзалом мощеная улица вела нас к ее подруге, матери Алеши, русской, которая жила с мужем, киргизом, узбеком и монголом из Улан-Батора, тронувшимся из-за перенесенных в войну, что зовется последней, мучений, за ним я следил с особым вниманием, чтобы разобраться, что же такое дурачок.
~~~
Но что делать в городе, в очарованном луна-парками городе, с такой прорвой картошки? Превратиться в полевку и грызть ее одну за другой, потрошить, извлекать из нее резцами (посмотрите, как лыбится в большущей корзине крохотная крыска!) крахмал или, превратившись в просеивателя на крахмальном заводе, просеивать и просеивать сухой крахмал до полной отбраковки? Или созвать картофельный пир горой для королей тортильи и картофеля фри, соединив королевские семейства Европы на пиршестве, на котором не будут забыты ни сливочное масло, ни вино, ни пиво? Ни оплеухи. Есть ее с Марией при свете топки, вспоминая тетю Элиану, или на мраморе столовой при свете абажура? Предложить в качестве темы для сборища филологов, чтобы они поговорили об Америке, картошка оттуда родом, клубень из кущей! О, картофель юклейских полей! О, сладость бельгийского картофеля!