— «Митсука»?
— Да, Порта; давай объясню, чтобы ты и остальные поняли. Эти женщины были чистыми, как оружие перед строевым смотром. Волосы их блестели, как Дунай зимней ночью, когда лед сверкает в лунном свете, будто миллион бриллиантов. А тела пахли, словно лес за Березиной весенним утром после дождя. Можете вы понять это?
Рассказывать о том чудесном мире, где я побывал, пришлось несколько часов. Они не могли наслушаться.
— Я одного не могу понять, — сказал Плутон. — Если ты жил там, как восточный принц, уплетал пирожные и жареных уток, пил вино и целый гарем совал тебе в рот кусочками всякие деликатесы, то почему ты тощий, как жердь?
И тут пришлось рассказать, что после того, как мои раны затянулись, я, Штеге, Цепп и еще один человек купили за триста сигарет воды и выпили ее. Две разновидности воды, если быть точным: одну с бациллами тифа, другую с холерными.
— Штеге не рассказывал вам? — спросил я. — Разболелись мы сильно. Цепп до сих пор парализован ниже пояса, а тот четвертый умер. Я девятнадцать дней лежал без сознания, а потом отказывался есть. Барбара и уборщица-полячка две недели силком кормили меня с ложечки. Врач пять раз находил меня безнадежным. Мне кололи всевозможные лекарства, солевой раствор и глюкозу. А потом выписали на полтора месяца раньше, чем нужно. Хайль Гитлер!
— А были у них чулки с утолщенными пятками?
— Французские? Да.
Все покачали головой и с отчаянием переглянулись.
— Знаешь, Свен, все отпуска отменены, — лаконично произнес Порта, будто это что-то объясняло, однако я не понял, что именно.
— Порта, — сказал я, — никак не могу понять одной вещи.
— Какой?
— Если бы я знал. С тобой что-то случилось, не знаю, что. Вижу, тебе пришлось хлебнуть лиха. В этом секторе сильно пахнет мясорубкой. Но дело явно не только в этом. Тут должно быть еще что-то. То же самое я заметил у Барринга, когда докладывал о возвращении. Порта, почему я не слышал от тебя ни одного бранного слова?
Они посмотрели на меня. Потом друг на друга; точнее, мимо друг друга, будто при упоминании чего-то, о чем не смеешь говорить. Атмосфера в сумрачном, старом доме стала какой-то нереальной, пугающей. Порта поднялся и, встав спиной ко мне, уставился в окно.
— Старик, — попросил я в испуге, — объясни, что случилось. Ты выглядишь, будто на похоронах своей бабушки. Будто ты мертв.
При слове «мертв» в мозгу у меня что-то сработало. Я не суеверен, и то, что произошло в моих мыслях, ни в коей мере не является удивительным или необъяснимым.
Я внезапно осознал, что они все мертвы, и в этом нет никакой сенсационной тайны. Они утратили всякую надежду когда-либо вернуться домой. Махнули рукой на все, в том числе и на собственные жизни. Мой рассказ, должно быть, прозвучал для них сказкой о чем-то несуществующем. Их мечты о славном, громадном крахе развеялись. Революция, которая должна была начаться, когда они вернутся домой, и закончиться через две бурных, кровавых недели, стала химерой, кораблем-призраком в черном море смерти. Единственная твердая опора в жизни Порты, его прибежище, тепло женского живота, — даже она утратила свое значение. Из этого не следует, что поведение Порты стало менее распутным: всякий раз, завидя круглящийся зад, он все так же шлепал по нему, все так же брал и отдавал. Но, как сам он сказал несколько дней спустя — он только что был с крестьянской девушкой и описывал все происходившее в своей живописной манере, — потом вдруг умолк и оглядел нас.
— Иногда кажется, я стою и наблюдаю за собой. Это делаю не я. Я стою у окна, смотрю, как герр Порта божией милостью лежит там и трахается. Если б только в том окне было что-то интересное: работа пожарной команды или Гитлер, сбривающий половину усиков перед тем, как выступать с речью — но смотреть там не на что, и даже будь на что, меня бы это совершенно не тронуло. Вы, конечно, не понимаете, и черт с ним, потому что я сам не понимаю.
Много дней я старался избавиться от мрачного убеждения, что они мертвецы, поскольку никак не мог обсуждать это с ними. Потом однажды спросил напрямик, действительно ли они совершенно пассивны или мне это кажется, хотя в общем-то мы проводим время совсем, как раньше.
— Право, не знаю, что и ответить, — сказал Старик.
— Все отпуска отменены, — сказал Порта. — От полка, в котором было шесть тысяч человек, когда в сорок первом мы отправлялись на фронт, осталось семеро, — и он принялся считать на пальцах: — Оберст фон Линденау, оберстлейтенант Хинка, гауптман фон Барринг плюс четверо почтенных членов этой роты. Аллах велик, но список потерь велик еще более.
— Аллилуйя и перекрести свой …!
— Аминь!
— Да, — сказал я, и голос мой был чуточку визгливым от ощущения страха где-то под ложечкой. — Но нельзя забывать о книге, которую мы обещали друг другу написать.
Они посмотрели на меня. Мой взгляд в ужасе метался от одного к другому. Они меня не знали или, скорее, знали лучше, чем я сам, и питали ко мне самое глубокое, спокойное сочувствие, потому что я до сих пор лелеял глупые надежды, обладал беспокойным, колотящимся сердцем, над которым дули ветра.
— Когда будешь писать нашу книгу, — заговорил Порта, свинчивая свою флейту, — передай всем девушкам мой сердечный привет. Ни одна душа не станет ее читать, поскольку нельзя предлагать почтенной публике книги о чем-то, кроме как о маленькой телефонистке и дюжем сыне коммерсанта в номере отеля. Или о медсестре и главном враче. Но в любом случае никто из персонажей не должен быть отталкивающим. Как я уже сказал, на нашей книге ты не разбогатеешь. Людям попросту наплевать. Поэтому тебе придется лезть в свой карман, чтобы как следует за нас выпить в тот день, когда ее закончишь.
СОВЕТСКАЯ ПРОПАГАНДА НА ФРОНТЕ
Пока мы были на тех позициях, наступило Рождество 1943 года, и мы старались сделать его по возможности праздничным. Поставили елочку в ящик из-под снарядов…
Пропаганда с той стороны была изобретательна до фантастичности. Иногда она представляла собой такие чудовищные вымыслы, в которые ни один нормальный человек не мог бы поверить, но мы не были нормальными, поэтому они неизменно оказывали воздействие. Она волновала нас, вызывала неуверенность, расстройство из-за нашего отчаянного положения, наших плачевных обстоятельств, и русские пропагандисты пожинали богатый урожай. Я имею в виду даже не тех, кто перебегал и сдавался — иногда целыми взводами с унтер-офицерами во главе. Их было не так уж много. Что до подавляющего большинства, прусская дисциплина и геббельсовская пропаганда об ужасных условиях в Советском Союзе держали нас мертвой хваткой; и даже без них остатки здравого смысла подсказывали, что после того, как немецкая армия грабила и разоряла русские земли, нас вряд ли примут с распростертыми объятьями, как уверяли вкрадчивые передачи по громкоговорителям. Я хочу сказать, что русская пропаганда оказывала парализующее воздействие на тех солдат, которые предпочитали оставаться на месте. Она терзала и иссушала наш разум.