и вчера заполучил под глазом такой фингал, который, наверное, мог светился в темноте. Ну, дядька и спросил, что за дела. Вовка рассказал. Если честно, свалял дурака — понадеялся на сочувствие. Получил отворот-поворот. Теперь все ясно.
Слова, конечно, правильные. И, главное, точно подходили к Вовкиному убеждению: каждый сам за себя. Чёрт, хорош сюсюкать. Пора взрослеть. Не маленький уже — скоро десять. Да, что-то поменять надо бы — житуха последнее время задалась тяжкая.
Ладно еле-еле душа в теле, так еще интернат сгорел. Мальчонку вместе с такими же детдомовцами привезли из города сюда, в деревню, прошлой осенью. Шёл третий год войны. Поначалу кантовались в старой усадьбе, кутались в брошенные тряпки и с дракой делили кашу да куски хлеба, что раздавал истопник Петруха, приставленный сельсоветом доглядывать за голытьбой.
Он усадьбу и сжёг. Ночью растопил печь, а сам пьяный свалился и то ли подтопок не закрыл, то ли ещё что. Кто-то проснулся, увидал как полыхает — свистнул остальным. Пацаны кинулись на улицу. В суматохе прыгали через окна. А в коридор даже не заглядывали — дыму полно. Ну, Петруха и сгорел. И усадьба сгорела. Дотла.
Ребятишек на следующий день устраивали по семьям. Кого куда. Вовка попал к дяде Лёше — местному сторожу, демобилизованному с ранением и контузией, сутулому и вечно хмурому старику. Тот, похлопав мальца по плечу, без улыбки сказал: «Я тебе не сват, не брат, а так». И больше ничего.
Ещё там, в сельсовете, когда разговор зашёл про гараж, староста — тётка Анна — предупредила, ты, хлопец залётный, знаю я вас, не шибко-то со стариком. У него, мол, и так беда — всю семью потерял. Сухая, как костыль, она устало смотрела на детдомовца и говорила медленно: «У мужика горе. Не пакости ему. Понял?» Вовка буркнул, что понял.
Дома у дядьки не было. Теперь оба жили в гаражной подсобке. Много не общались. Старик справил Вовке фуфайку в заплатах и сам подшил валенки. Относился по-доброму, но сурово, и слова лишнего из него было не вытащить. Долгими вечерами после работы он сидел молча, грелся у буржуйки, задумчиво пыхал цигаркой. Табак выращивал сам, и запаса хватало на целую зиму. Приемышу курить не разрешал.
Такое вот «не сват, не брат» у них и шло второй месяц. Ни шатко, ни валко. К молчанию Вовка скоро привык, но по вечерам, как теперь вот, тосковал, вспоминал детдом до войны, и на душе у него становилось горько. Он мечтал вернуться в город, снова увидеть Мишку Серого, Витьку и Балуна — своих приятелей, сыграть на пустыре в чику, сходить в кино и поесть досыта картошки с мясом.
«Эх, зря разболтал! — ругнулся про себя Вовка и привстал, ногой затирая в пол вылетевшую из печи искру. — Сам справлюсь». Но чувство одиночества подступало нещадно. Он улёгся под одеяло и тоскливо глянул на дядьку. Тот пускал дым, сидел, как обычно, сгорбившись, и думал о своем.
Житуха гаражная текла буднично. По утрам они таскали воду. Огромный бак, что стоял в углу каптерки, надо было заполнить до краев. И сегодня в два коромысла до обеда должны управиться.
Когда наполовину завершили дело, дядька присел курить, а Вовка в очередной раз двинулся к колодцу. С пустыми-то ведрами идти легко, но ужасно хотелось есть, и он старался чем-нибудь отвлечь мысли.
Почему-то вспомнилась Вера Ивановна, их детдомовская вожатая, и как злился на её вечные россказни про всякое хорошее. Вераванна, конечно, тетка добрая, всегда старалась подбодрить, но у нее, как считали пацаны, был бзик про «сказки». Воспитательница без конца твердила выдуманные истории и уверяла, что они, сказки эти, помогут в жизни. Ну, блин, чудная!
Вовку это злило тогда и раздражало сейчас. Может потому, что дядя Лёша все время молчит и слова нормального не скажет, может потому, что синяк ноет, а может просто так. Не знаешь ведь, отчего у тебя настроение портится. Сказки! Чёрт их задери.
Ну, правда. Сколько можно! Сплошное вранье. Разозлишься тут.
Иваны-дураки с волшебными мечами и прочая дребедень — всё ж враки. Витька Козлов, когда училке нажаловался, что Вовка списывал — это что? Кто выручил? Царевич какой-нибудь прискакал и вступился? Появляется такой и давай впрягаться. Так, мол, и так, барыня, не надо ругать хорошего парня, а лучше угостите его мороженым. Как же! Ага! Эта «барыня» линейкой по башке колотила так, что никакому царевичу не снилось.
А когда соседские с Первомайки во дворе поймали и отмутузили ни за что — кто заступился? Конёк-горбунёк, может?
«Нет уж! — мотал головой Вовка, перекладывая коромысло с плеча на плечо и почти с ненавистью вспоминая бредни Верыванны. — Будьте такими, да растакими, да помогайте всем, да пример берите с героев. Чушь!»
Кошек спасай, собак не обижай, на букашку не наступи. И чо? Саньке Куравлёву, который к ним в детдомовскую школу ходил, целый рубль занял — и с концами. Обещал вернуть, а где? И сам пропал. То ли переехали они куда-то с матерью, то ли еще чего. Только денежки-то — тю-тю.
А на той неделе вон, вообще. Жучка ихняя гаражная, худючая, рваная. Глянешь — голодного стошнит. На кой подумал её кормить? Еще за коркой хлеба бегал. Пожалел, как учили. На тебе! Цапанула так, что рука аж до локтя ноет. Зараза.
К едрене фене эти сказки. Чтоб еще хоть раз послушал. И книжки повыкидывал бы все, если б были. В печку стопить — и то польза. Вон, Пилюля, который из второго отряда, — никаких книжек с роду не читал, а лучше него сквозь зуб никто не плюнет. Мог с трёх метров в пятак медный попасть. Это да! Не гляди, что кличка смешная — Пилюля. До чего же он на Емелю похож.
Хотя… ну, Емеля, ну, Ванька-дурак. Один хрен. Байда все это несусветная. Как что приключись — никто не поможет. Дядька прав. Сам не выкрутишься — пиши пропало.
Пока он злился на дурь, что Вера Ивановна втюхивала, не заметил, как из-за угла навстречу вывернул Длинный. Будто ждал, сука. Верзила встал поперек дороги, держа руки в карманах, и гнусаво крикнул:
— Куда прёшься, дармоед?
Вовка остановился:
— Воду ношу. Бак с дядькой наливаем.
Длинный изобразил на лице что-то вроде ухмылки:
— Ну, дак топай к своему дядьке и тащи мне горсть табаку. Живо! Пошел!
Сказки кончились.
— Тебе чо, — свирепо наклонился Длинный, — еще накостылять?
— Отвяжись! — вдруг заорал Вовка со всей силы. — Отвяжись от меня!
В нем мигом вспыхнуло такое отчаяние, что он уже и себя не помнил. Нахлынуло, как в омуте. Всю