последним из тех, кто приносил ему жертвы: ибо я не встретил ни одного человека, который понял бы, что сделал я тогда). Тем временем я узнал многое, слишком многое о философии этого бога и, как сказано, из его собственных уст, — я, последний ученик и посвящённый бога Диониса, — так не имею ли я, наконец, права дать вам, моим друзьям, насколько это мне дозволено, отведать кое-что из этой философии? Разумеется, говорить при этом нужно вполголоса: ибо дело идёт здесь о чём-то тайном, новом, чуждом, удивительном, зловещем. Уже то, что Дионис — философ и что, стало быть, и боги философствуют, кажется мне новостью, и новостью довольно коварной, которая, быть может, должна возбудить недоверие именно среди философов, — в вас же, друзья мои, она встретит уже меньше противодействия, если только явится своевременно, а не слишком поздно: ибо, как мне донесли, вы нынче не очень-то верите в Бога и в богов. Но, может быть, в своём откровенном рассказе я зайду дальше, чем допускают строгие привычки вашего слуха? При подобных диалогах названный бог заходил дальше, гораздо дальше, и был всегда намного впереди меня... Если бы это было дозволено, то я стал бы даже, по обычаю людей, называть его великолепными именами и приписывать ему всякие добродетели, я стал бы превозносить его мужество в исследованиях и открытиях, его смелую честность, правдивость и любовь к мудрости. Но весь этот почтенный хлам и мишура вовсе не нужны такому богу. «Оставь это для себя, для тебе подобных и для тех, кому ещё это нужно! — сказал бы он. — У меня же нет никаких причин прикрывать мою наготу!» — Понятно: может быть, у такого божества и философа нет стыда? — Так, однажды он сказал: «порою мне нравятся люди, — намекая при этом на Ариадну, которая была тут же, — человек, на мой взгляд, симпатичное, храброе, изобретательное животное, которому нет подобного на земле; ему не страшны никакие лабиринты. Я добр к нему и часто думаю о том, как бы мне ещё улучшить его и сделать сильнее, злее и глубже». — «Сильнее, злее и глубже?» — спросил я с ужасом. «Да, — сказал он ещё раз, — сильнее, злее и глубже; а также прекраснее» — и тут бог-искуситель улыбнулся своей алкионической улыбкой, точно он изрёк что-то очаровательно учтивое. Вы видите, у этого божества отсутствует не только стыд; многое заставляет вообще предполагать, что боги в целом могли бы поучиться кое-чему у нас, людей. Мы, люди, — человечнее...
296
Ах, что сталось с вами, моими пером и кистью написанными мыслями! Ещё недавно вы были так пёстры, юны и злы, полны шипов и тайных пряностей, заставлявших меня чихать и смеяться, — а теперь? Вы уже утратили свою новизну, некоторые из вас, к моему отчаянию, готовы стать истинами: такими бессмертными выглядят они, такими трогательно порядочными, такими скучными! Но бывало ли когда-нибудь иначе? Что же списываем и малюем мы, мандарины, своей китайской кисточкой, мы, увековечивающие всё, что поддаётся описанию, — что в состоянии мы срисовать? Ах, всегда лишь то, что начинает блекнуть и выдыхаться! Ах, всегда лишь удаляющиеся и исчерпавшие себя грозы и пожелтелые поздние чувства! Ах, всегда лишь таких птиц, которые летели устало и устали лететь, и тут уж даются в руки — в наши руки! Мы увековечиваем лишь то, чему уже недолго осталось жить и летать, всё усталое и дряблое! И только для вашей послеполуденной поры, мысли мои, написанные пером и кистью, только для них есть у меня краски, быть может множество красок, много пёстрых нежностей и целых пятьдесят миров жёлтого и бурого, зелёного и красного — но по ним никто не угадает, как вы выглядели на заре, вы, внезапные искры и чудеса моего одиночества, вы, мои старые любимые — скверные мысли!
На высоких горах
Заключительная песнь
О полдень жизни! Дивная пора!
Пора расцвета!
Тревожным счастием душа моя согрета:
Я жду друзей с утра и до утра,
Где ж вы, друзья? Сюда! Пора, пора!
Для вас уже и глетчера бока
Оделись в розы.
Ручей вас ищет. И забывши грозы,
Клубятся в выси ветр и облака,
Чтоб легче вас найти издалека.
Здесь пир готовлю я друзьям своим.
Кто к далям звёздным
Живёт так близко? Кто — к зловещим безднам?
Где царство, равное владениям моим?
А мой нектар, — кто наслаждался им?
Вот вы, друзья! — Но, горе! вижу я,
Что не ко мне вы...
Вы смущены. О, лучше б волю гневу
Вы дали вашему! Так изменился я?
И чем я стал, то чуждо вам, друзья?
Я стал иным? И чуждым сам себе?
Я превратился
В бойца, который сам с собою бился?
На самого себя наперекор судьбе
Восстал и изнемог с самим собой в борьбе?
Искал я, где суровей край ветров?
Ушёл в пределы,
Где из живых — один медведь лишь белый,
Забыл людей, хулы, мольбы, богов?
Стал призраком, блуждающим средь льдов?
Друзья, я, вижу, вас врасплох застал,
Вы молчаливы.
Уйдите ж! Здесь прожить бы не смогли вы:
Здесь, между царством льда и царством скал,
Охотником я стал и серной стал.
Охотником — и злым! Взгляните, лук
Натянут туго!
Тяжёл был путь; и тетива упруга,
Стрела сильна: что как соскочит вдруг?
Уйдите же, прошу я вас, как друг...
Ах, вы ушли! Что ж, сердце, соверши
Судьбы веленье
И новым дверь друзьям открой! Без сожаленья
Воспоминание о старых заглуши!
Здесь новой юностью ты расцвело в тиши!
Кто разберёт те знаки прежних лет,
Союз победный?
Любовь писала текст... Какой он ныне бледный!
Пергамент смят и принял бурый цвет,
И в руки взять его охоты нет.
Уж не друзья — лишь призраки их вы,
Друзья-виденья!
Они мои смущают сновиденья
И говорят: «всё ж были мы?» Увы!