чтобы чувствовать, что поддерживающая его семья не полностью разрушена…
— Ты пытаешься сказать мне, что мой ребенок — галлюцинация?
— Я пытаюсь…
— Да пошел ты.
Я залезла рукой в бюстгальтер, чтобы достать ватную прокладку, прижатую к соску, и бросила в него. Прокладка пролежала там пару часов и хорошо пропиталась, поэтому, шлепнувшись о его щеку, она издала удовлетворительный хлюпающий звук.
— Значит, молоко в моих сиськах тоже галлюцинация?
Он отлепил прокладку от кожи. Он выглядел смертельно бледным. Как будто произносимые им слова ужасали его сильнее, чем меня.
— Кэтрин, я знаю, сейчас тебе сложно. Сразу не получится, но со временем мы приведем тебя к тому, что ты сможешь принять правду. Это были чрезвычайно трудные, преждевременные роды, и лучший акушер в Лондоне сделал все возможное, но в итоге оказался бессилен.
Пока он говорил, я почувствовала, как сжалось горло. Я покачала головой, пытаясь что-то сказать, но у меня не было слов.
— Ребенок погиб во время родов. Это несправедливо и непросто, но так получилось. Мы поможем тебе принять это, я обещаю.
И — мне стыдно признаться — всего на кратчайший миг, на крошечную щепотку времени я задумалась, не говорит ли он правду. Затем в памяти вспышкой промелькнуло, как ты смотрела на меня, как твои глаза блуждали по моему лицу, словно ты запоминала каждую пору и ресницу. Я твоя мать. Моя преданность — самое меньшее, что я должна тебе.
— Нет. Не поможете, — сказала я. — Я обещаю.
Первое время у нас с ним были ежедневные занятия. Я не могла избежать их. Если я волочила ноги, то Джой буквально несла меня на себе, не жалуясь и не критикуя, со своей обычной спокойной улыбкой. Но они не могли заставить меня говорить, и я молчала. Я сказала бы что-нибудь, если бы он признался, что держал меня в плену подальше от тебя, но он продолжал настаивать на том, что ты мертва, что я выдумала тебя и, если коротко, сошла с ума. Это — больше, чем замки на дверях или сильная спина Джой, — по его ощущениям, дало ему власть надо мной. Уступив, он лишился бы ее.
Поэтому каждое утро, каждое утро в десять часов я приходила к нему в кабинет и молча сидела в одном и том же обитом чинцем кресле, слушая, как часы на камине отсчитывают фрагменты совместной жизни.
Время текло странно. Я начала следить за днями с помощью отметок: сначала на бумаге, которую они потом забрали, затем на мыле в ванной и, наконец, ногтем на тыльной стороне запястья. Но когда недели начали растягиваться в месяцы, стало слишком больно. Не физически — я знала, что упускаю вехи: примерно в эти дни твое зрение станет лучше, твой мир станет четким, сейчас ты уже можешь сесть, сегодня ты можешь в первый раз попробовать обычную еду. Я измеряла свою собственную жизнь твоей, той, по которой скучала, и не могла справиться с этим. И я перестала следить.
Не знаю, как долго я находилась там, но в результате я встретила одного человека, который в конце концов окольными путями привел меня к тебе. Был яркий весенний день, и я гуляла по саду. Это был красивый сад с широкими газонами и высокими деревьями, плотно растущими в середине (ни одно из них не росло у стен, конечно). В столовой говорили, что с приходом лета густые кусты почти скрывают стены высотой в пятнадцать футов и кажется, будто ты в парке.
Неподалеку стоял парень и смотрел на пионы. Он был худой, бледный и прыщавый, но он был примерно моего возраста, и к тому же я любила пионы, всегда любила, так что я подошла.
— Привет, — сказала я. — Я Кэт.
Он тут же вздрогнул и сказал:
— Уилл Дженкинс, из Биконсфилда.
— Ха. Что ж, а я, наверное, Кэтрин Канчук из Тутинга, хотя я никогда не сталкивалась с другими Канчуками, чтобы приходилось уточнять, откуда я.
Он залился румянцем:
— Папа сказал, я должен представляться так, чтобы люди знали, с кем они связываются. Или, скорее, с кем им лучше не связываться. Или… — он покосился на меня. — Ты слышала о Дженкинсах из Биконсфилда?
— Кажется, нет.
Он покраснел еще сильнее — этот парень мог дать мне фору в насыщенности румянца — и затем поднял плечи, спрятав между ними шею так, словно ожидал удара.
— Так или иначе я не собираюсь прикалываться над тобой.
Похоже, он успокоился. Плечи опустились.
— Спасибо, — сказал он.
— Нет проблем. Уверена, твоя семья очень известная и страшная.
Он скорчил гримасу:
— На самом деле нет. Мой папа — лорд и владеет крупной компанией по поставкам строительных материалов, поэтому каждый делает то, что он ему говорит, но он не гангстер или что-то в этом роде. Что привело тебя сюда?
— Я просто хотела взглянуть на цветы. Мне нравятся пионы.
Он внезапно улыбнулся, и я заметила, что он носит брекеты.
— Я тоже. Они как бууууум, — он изобразил руками взрыв. — Как замерзший огненный шар.
Я посмотрела на цветы. Лепестки были красными и желтыми, слоями собиравшимися в круглые головки. Я понимала, что он имел в виду.
— За что ты тут? — спросил он.
— Я родила ребенка от поп-звезды, его забрали, и теперь держат меня здесь, притворяясь, что он умер. — Я повторяла один и тот же ответ с полдюжины раз с тех пор, как оказалась тут. Можно было спокойно говорить правду, все равно в нее никто не верил.
— А ты?
— Я пытался взорвать парламент, — ответил он.
На миг все затихло, единственным звуком был шорох листьев на ветру.
— Подожди… серьезно?
— Ну, я не слишком преуспел в этом, — признался он. — То есть я провел множество исследований: делал архитектурные чертежи, моделировал взрывы различной мощности, проводил химический анализ состава, ну, знаешь, изучил основы, но, прежде чем я смог купить какие-нибудь вещества, наша уборщица нашла планы на полу в моей спальне, пока я был в туалете. Она позвонила в полицию, а они — папе, а поскольку он — лорд Биконсфилд, потомок Дизраэли, как он, по крайней мере, говорит, они вызвали психиатра, а не отряд по борьбе с терроризмом, и вот я здесь, — он вздохнул, как будто говорил о любви всей своей жизни, сбежавшей от него.
— И вот ты… извини, я до сих пор под впечатлением от того, что ты… хотел взорвать парламент?
— Ага.
— Как Гай Фокс.
На его лице расцвела счастливая улыбка:
— Ага.
— Гай Фокс, чучело которого ежегодно сжигают последние четыреста с лишним лет.
— Ну конечно,