Это равнозначно тому, чтобы не относиться слишком серьезно к практике релятивизма и к самому термину «релятивизм». Устанавливать отношения; делать их соизмеримыми; регулировать измерительные приборы; устанавливать метрологические цепочки; составлять словари соответствий; обсуждать совместимость норм и стандартов; распространять вымеренные сети; налаживать вало-риметры и вести о них переговоры — вот некоторые из значений слова релятивизм (Latour, 1988). Абсолютный релятивизм, подобно своему собрату-врагу рационализму, забывает, что измерительные приборы надо настраивать и что, упуская из виду работу оборудования, мы больше не сможем разобраться в самом понятии «соизмеримость». Еще больше тот и другой забывают о тех огромных усилиях, которые западные люди предприняли, чтобы «снять мерку» с других народов, делая их соизмеримыми и создавая — оружием, знанием и кровью — эталоны, которых прежде не существовало.
Но чтобы понять эту измерительную работу, необходимо усилить существительное именем прилагательным. Релятивистский релятивизм возвращает соизмеримость, которая считалась потерянной. Здесь прилагательное возмещает очевидную глупость существительного. Релятивистскому релятивизму надо, разумеется, отказаться от того, что конституировало общий аргумент как универсалистов, так и прежних релятивистов, — речь здесь идет о слове «абсолютный». Вместо того чтобы останавливаться на полпути, релятивизм идет до конца и заново, под видом работы и монтажа, практики и спора, под видом завоевания и господства, открывает процесс установления отношений. Небольшое количество релятивизма удаляет от универсального; большое количество релятивизма приводит обратно, но универсальный характер сетей уже не содержит в себе никаких таинственных свойств.
Универсалисты устанавливали только одну иерархию. Абсолютные релятивисты сделали все иерархии равными. Релятивистские релятивисты, более умеренные, но в то же время более эмпиричные, показывают, при помощи каких инструментов и каких цепочек создаются асимметрии и равенства, иерархии и различия (Callon, 1991). Мир кажется соизмеримым или несоизмеримым только тем, кто привержен к измеренным размерам. Однако все меры, как в жестких, так и в мягких науках, являются также измеряющими мерами, и они создают соизмеримость, которая не существовала до их собственной разработки. Ничто не является редуцируемым или не редуцируемым к чему-то другому посредством самого себя. Никогда посредством самого себя, но всегда через посредничество чего-то другого, что его измеряет и придает ему эту меру. Как можно утверждать, что миры непереводимы, если перевод является самой сутью установления отношений между ними? Как можно говорить, что миры разобщены, если мы не перестаем их объединять? Сама антропология, будучи одной из множества других наук, одной из множества других сетей, принимает участие в этой работе по установлению отношений, составлению каталогов и музеев, направлению миссий, организации экспедиций и опросов, созданию карт, анкет и баз данных (Copans, Jamin, 1978; Fabian, 1983; Stocking, 1986). Этнология — одна из тех измеряющих мер, которые решают вопрос релятивизма практически, конструируя день за днем определенную соизмеримость. Если вопрос релятивизма неразрешим, то релятивистский релятивизм, или, если выразиться изящнее, реляционизм, в принципе не представляет собой никакой проблемы. Если мы перестанем быть совершенно нововременными, он станет одним из наиболее значимых ресурсов, для того чтобы устанавливать связи между коллективами, о модернизации которых речь уже и не идет. Он будет служить органоном всемирных переговоров, касающихся относительных универсалий, которые мы создаем на ощупь.
Маленькие заблуждения, касающиеся расколдования мира
Мы действительно отличаемся от других, но эти различия мы не должны искать там, где их видел релятивизм, вопрос о котором сейчас уже закрыт. В той мере, в какой все мы представляем собой коллективы, мы все являемся братьями. Исключая параметры, которые являются следствием мелких различий и касаются распределения сущностей, мы можем признать наличие постоянно существующего градиента между до- и ненововременными. К сожалению, сложности релятивизма происходят не только из-за вынесения природы за скобки. Они происходят также из связанной с этим верой в то, что нововременной мир действительно является расколдованным. Западные люди считают, что радикально отличаются от других не только по причине своего высокомерия, но вследствие отчаяния и желания наказать себя. Им нравится пугать себя своей собственной судьбой. Их голос дрожит, когда они противопоставляют варваров и греков, центр и периферию или когда они празднуют смерть Бога или смерть Человека, Krisis Европы, империализма, аномию или конец цивилизаций, которые, как мы теперь знаем, смертны. Почему мы получаем такое наслаждение от того, что являемся столь отличными не только от других, но и от своего собственного прошлого? Найдется ли когда-нибудь достаточно тонкий психолог, способный объяснить, откуда берется это мрачное наслаждение, доставляемое пребыванием в постоянном кризисе и конце истории? Почему нам так нравится превращать в великие драмы мелкие различия между коллективами, связанные с их размерами?
Чтобы полностью избежать пафоса Нового Времени, который мешает нам признавать братство коллективов и соответственно более свободно предаваться селекционной работе, сравнительная антропология должна точно измерить эти следствия, касающиеся размеров. Ибо нововременная Конституция заставляет смешивать следствия, связанные с установлением параметров наших коллективов, и их основания, которые Конституция не может постичь, не утратив эффективности. Совершенно обоснованно пораженные размерами этих следствий, нововременные полагают, что для них должны быть совершенно особенные причины. И поскольку единственные причины, которые признает Конституция, это причины чудесные, так как они перевернуты с ног на голову, люди Нового Времени непременно должны представлять себя отличающимися от обычного человечества. Лишенный корней, приобщенный к чужой культуре, американизированный, рационализированный, снабженный наукой, технологизированный западный человек становится в их руках яйцеголовым мутантом. Разве мы недостаточно оплакивали расколдование мира? Разве мы недостаточно терзались страхом за бедного европейца, заброшенного в холодный бездушный космос, блуждающего по безжизненной планете, в мире, лишенном всякого смысла? Разве мы недостаточно трепетали от ужаса при виде механизированного пролетариата, подчиненного абсолютному господству технического капитализма и кафкианской бюрократии, покинутого среди языковых игр, потерявшегося среди бетона и пластика? Разве мы недостаточно жалели простого водителя, который встает с водительского сиденья лишь затем, чтобы усесться на диван перед телевизором, где им манипулируют массмедиа и общество потребления? Как же нам нравится носить власяницу абсурда, и какое огромное наслаждение мы получаем от бессмыслицы постмодерна!
Однако мы никогда не покидали старой антропологической матрицы. Мы никогда не переставали строить наши коллективы из материала, представляющего собой смесь бедных людей и скромных нечеловеков. Как бы мы могли расколдовать мир, если каждый день наши лаборатории и заводы не населяли бы его сотнями гибридов, еще более странных, чем те, что были вчера? Разве воздушный насос Бойля является менее странным, чем дома духов арапешей (Тигт, 1980)? Разве он в меньшей степени участвует в сотворении Англии XVII века? Как бы мы могли стать жертвами редукционизма, если бы каждый ученый не увеличивал в сотни раз количество новых единиц сущего, для того чтобы осуществить редукцию некоторых из них? Как бы мы могли быть рационалистами, если по-прежнему не видим дальше собственного носа? Как бы мы могли быть материалистами, если бы каждая материя, которую мы изобретаем, не обладала новыми свойствами, которые не может заключать в себе никакая отдельно взятая материя? Как бы мы могли быть жертвами тотальной технической системы, если бы машины не создавались субъектами и им никогда не удавалось превратиться в замкнутые и более менее стабильные системы? Как могло бы нас заморозить холодное дыхание науки, если бы наука не являлась горячей и хрупкой, человеческой и вызывающей споры, если бы она не была полна мыслящих тростников и субъектов, которые сами по себе наполнены вещами?