Звуки продолжали наполнять всё вокруг. Они накапливались становясь такими плотными, что затрудняли дыханье, их можно было почувствовать. Бойдов протянул руку и положил её на незнакомое возникшее откуда-то сверху сольфеджио, выводимое спокойным женским голосом. Почувствовал его волнующее сопротивление. Дрожь передалась руке и пробежала мурашками к плечу. Откуда-то справа, едва касаясь затылка, наплывало адажио, заставляя склонить на него как на подушку, голову. И уже крещендо возникшее внутри его самого закружило всё вокруг, возвращая детскую беспомощность перед классической музыкой. Пугающую хрупкую формирующуюся психику. Таящую в себе что-то недоступное, трагическое. Поглощая, своей неторопливо перетекающей гармонией звуков, чувство безопасности. Позволяя вылезать из всех углов давящему, съедающему душу, сумраку страха.
Бойдов лёг на матрас, продолжая сжимать свою голову руками. Звуки проникали уже отовсюду. И даже из его собственного тела. Они воплощались в лица, поднимавшиеся из памяти как сюжеты недавней кинохроники. Заплаканные потерпевшие, злорадствующие преступники, торопливые следователи, грозные прокуроры, надменные судьи, заискивающие адвокаты, пытливые криминалисты, самоуверенные эксперты, и усталые опера, опера, опера.…
Места происшествий, обыски, засады, усиления, отчёты, доклады и бумаги, бумаги, бумаги…
Ежедневно: утром, днём, вечером, ночью.
Замкнутый мир калечащий всех попавших в него и перемалывающий в нём оставшихся.
Хотелось накрыться с головой, свернуться калачиком как в детстве и затихнуть, замереть, надеясь, что всё страшное и ненавистное пройдёт мимо, слушать только себя, только стук своего сердца, только своё дыхание. В надежде, что кто-нибудь выдернет из розетки это проклятое радио, оставленное включенным родителями, ушедшими в гости. Заполонившее всё пространство исторгаемыми губящими психику звуками.
Неожиданно наступила тишина и Бойдов смог расслышать стук своего сердца. Чья-то тёплая ладонь легла на его голову, провела по волосам. И потом ещё раз. Не открывая глаз, Игорь повернул голову и его нос и губы упёрлись в мужскую шершавую мозолистую ладонь, пахнущую смесью дешёвого табака, машинного масла и Шипра. Это была не ладонь его отца, но он почувствовал в ней нечто родное, ностальгическое.
И вдруг, трагически осознав, что режиссер не придёт и никакого спектакля не будет, потому, что ещё не написана пьеса. Та, что он пережил в себе, но не смог передать. Что именно он и должен был её написать. Но не успел. Не рассказал. Не раскрыл суть. Не убедил. Потому, что занимался совершенно не тем, что было необходимо. Не увидел чего-то самого главного, не смог понять. Предупредить всех.
Не открывая глаз, он обхватил руками эту ладонь, прижал к своему лицу, и вдохнул её запах полной грудью.
— Господи, прости, — едва слышно прошептал Бойдов.
И все накопившиеся годами запруженные страхи внезапно прорвались весенним половодьем, горькими захлёбывающимися немыми рыданьями, безостановочно содрогая тело, заставляя его биться в безумном танце молчаливого неистовства.
— Ребята, вызывайте психушку, — дрожащим голосом тихо сказал Палыч сидя рядом с Игорем, — парню плохо!
Когда медицинская помощь стала отъезжать от отделения медленно, словно нехотя переваливаясь на буераках своим бело-красным брюхом, сотрудники уже вышли во двор. Они всё знали. Каждый думал о своём.
Палыч помог захлопнуть дверь скорой и поэтому оказался стоящим впереди всех. Его взгляд пытался пронзить мутную пелену. Словно кто-то по ошибке протёр перед ним прозрачное оргстекло ацетоном. Глаза наполнились слёзами. И так застыли, насилу удерживаемыми бесцветными ресничками. Едва дрожа радужно вспыхивающими на весеннем солнце искорками. И как будто кто-то невидимый, сидящий внутри Палыча, и где-то ранее глубоко скрывающийся, поднял его правую руку. Вытянул вперёд указательный и средний пальцы. Неумело благословил, сверху вниз и слева направо, отъезжавшую машину, негромко произнеся:
— Господи упаси их души грешные оперские!
К О Н Е Ц