И исчез.
Каморный потоптался немного на пороге; тут в глазах у него потемнело, пошатнулся даже, чуть не упал, а потом глядь – а он лежит у себя в каморе на топчане поверх рундука, мокрый от пота, тюфяк из-под головы под стол свалился. Дверь к асигуту на пупу открыта, а сверху серость рассветная пробивается.
Что за чертовщина, думает. Пригрезилось? Или чего?
Поднялся к тимоне – курс сирокко, как раньше, берегов таврийских, ясное дело, не видно давно. А рядом с сантоной – дельфины. Правда, обычные, серые, эвксинки.
Каморный побродил немного, потом вахту расспросил – не случилось ли ночью чудес каких. Да нет, отвечают, как вы спать под полночь ушли, так и держали все время сирокко. Ветер наш, волна небольшая. Все путем.
Вернулся каморный к себе, бутылку крепчайшего тирасского пойла из рундука добыл, откупорил, стакан хватанул – не полегчало. Второй хватанул – только горло обжег. Хватанул и третий, тут ему наконец и облегчение пришло. Сел, задумался.
До Джалиты, думает, я к вечеру, может, и поспею; ветер, правда, не тот, ну да штарх на что? Однако друг, небось, в Джалиту еще ночью пришел, что надо сделал да утром дальше отчалил. Где теперь его ловить? К тому же дело ли – ночные кошмары всерьез принимать? У меня товар быстропортящийся, меня Синоп ждет!
Опорожнил каморный бутылку до дна и совсем расхрабрился: с другом, шепчет он неизвестно кому, я и сам как-нибудь разберусь. И нечего меня жизни учить, кем бы ты ни был, одноглазый!
И бутылкой по столу – бумм!
Тут в каморе на миг потемнело, над бутылкой словно бы облачко сгустилось, и голос из ниоткуда говорит: я так и думал, капитан. Не держишь ты сло́ва. Правду мне дельфины сказали: монеты у тебя вместо глаз, когда на мир ты смотришь. Запомни: пока не найдешь ты друга своего, пока все ему не расскажешь и пока не простит он тебя – не будешь знать ты покоя. На берегу друга не ищи, только в море, на берег тебе и таким, как ты, путь заказан. И знай: даже смерть не избавит ни тебя, ни твою команду от уготованной участи, потому что забыла о вас смерть.
Каморный, конечно, здорово сдрейфил, но соображать способности не утратил: стоп, действительно, а как же, спрашивает, команда? Они-то в чем виноваты?
Ни в чем, отвечает голос. Ты, говорит, наверх иди и к команде приглядись повнимательнее.
Поднялся каморный, глядь – а на тимоне незнакомый кто-то стоит, паруса тоже чужаки какие-то подбирают. В общем, ни одного знакомого лица. И глаза у всех тоскливые и пустые.
Каждый из вас – снова голос зазвучал – ищет прощения. И будет долог ваш поиск, полон безнадеги и отчаяния. Но вы сами загнали себя на этот корабль.
И умолк.
С тех пор сантона с проклятыми моряками скитается по водам, не в силах пристать ни к одному берегу. С надеждой устремляется она к каждому парусу на горизонте, но корабли бегут от нее, едва завидев. Давно истлели паруса и сгнили борта сантоны, а моряки обратились в живых скелетов. Лишь гигантские дельфины сопровождают корабль-призрак, по ночам тоже лишаясь плоти и обращаясь в дельфиньи костяки. Матросы с корабля-призрака знают: те, кто мог бы их простить, давно умерли, но не в силах они обрести покой и прекратить скитания.
А каждый матрос с детства усваивает простую истину: в море нет своих и чужих, есть только свои.
* * *
Автор считает своим долгом расшифровать некоторые диалектные жаргонизмы, встречающиеся в тексте. Итак:
Штарх – матрос, который заклинает погоду.
Кассат – крупное, похожее на кошку существо, но не зверь. Помощник штарха.
Сантона, шелия, кварисса – типы небольших, около 20 метров, парусных судов.
Тимоня – рулевой, тимон – руль.
Каморный – капитан, камора – капитанская каюта.
Прова – носовая часть судна, то же, что и бак.
Пупа – кормовая часть судна, то же, что и ют.
Асигут – трап, лесенка из нутра корабля на палубу. Также и доска (иногда с поручнями), по которой переходят с причала на борт корабля.
Шегла – мачта.
Фашта – палуба.
Сирокко – направление на юго-запад.
Мистрале – направление на северо-запад.
Мемуары Панаса Галушки,
писанные им самим лета 329-го по Гербарийскому исчислению в пгт Шмянское (от третьего лица)
Слегка фантастический рассказЛощина даже на вид казалась угрюмой и мрачной, лезть туда Панасу совершенно не хотелось. Так и мнилось: вот сейчас из приглушенного полумрака выползет сам Сатана или какой другой черт и станет, вражина, строить всевозможные козни.
Панас придержал коня и, как частенько поступал в задумчивости, подергал себя за чуб. Потом погладил рукоять сабли – для самоуспокоения, видимо.
Идея заработать на хлеб и горилку столь геройским образом по мере удаления от Шмянского будто по волшебству делалась все менее и менее привлекательной, и если сначала Панасу сам (так и не вылезший из лощины) черт был не брат, то теперь глодали козака смутные сомнения – а стоило ли ввязываться в такое неблагодарное дело?
С одной стороны, распоследнему сопливому пацаненку понятно, что драконов в мире не существует. А если и существуют – то далеко-далече, за тридевять земель, скачи хоть целый месяц от родных сел да хат, не доскачешь. Однако же, с другой стороны, дыма без огня тоже не бывает и кто-то ведь таскает у шмянских кметов их жирных овец!
Панас и подрядился выяснить – кто. На ушко ему шепнули: дракон, мол. Завелся где-то тут, в Куцей лощине, раз в два-три дня вылезает и грабит стада. Вроде, пастухи его видели на пролете. Пастухи, правда, рожи были еще те: в клунке у каждого по бутыли первача да сало с цибулей. Коли на мир сквозь бутыль глядеть, не то что дракон – кто хочешь померещится, особенно если первача надо бы докупить, а втихую проданная овца легко списывается на злодея-дракона. С пастухами Панас на всякий случай выпил, но в реальность дракона так и не поверил.
Старая Панасова кобыла понуро прядала ушами в ожидании команды, а козак все сидел неподвижно и с неудовольствием вглядывался в полутьму лощины.
– Дракон, – пробормотал Панас с отвращением. – Черта лысого!
Он еще раз погладил рукоять сабли и пнул кобылу в ребристые бока.
В лощину он въехал медленно, словно на погост. У подножия вековых елей таился коварный лесной сумрак и даже птицы почему-то не пели – видать, им тоже становилось в этом гиблом месте муторно. Для полноты впечатления не хватало чьих-нибудь белеющих в сторонке костей или ржавого доспеха посередь стволов.
Панас судорожно сглотнул, на всякий случай перекрестился и поехал дальше. Саблю он благоразумно выволок из ножен и положил поперек седла, придерживая свободной рукой.
– Эй, тварюка поганая, вылезай на честный бой! – выдавил из себя Панас – и сам поразился сиплости и неубедительности собственного голоса.