— Это тот изобретатель парадокса Педжаха?
— Он самый. Забавная история…
— Я ее знаю…
— Ну и что! Я хочу ее рассказать, доставьте мне удовольствие… В тридцатых годах наш герой слушал в Кембридже лекции Витгенштейна и Поппера. Как-то летом он заскучал и отправился в Уимблдон на турнир. Это был конец великой эпохи Тилдена, американского чемпиона, который выиграл турнир в предыдущем году. И в первом круге против него вышел никому не известный индиец Сордж Педжах. «Человек в тюрбане» — называли его в газетах, потому что он и на корт выходил в этом их традиционном головном уборе… В течение полутора часов Тилден просто разминался: он выигрывал шесть — ноль, шесть — ноль, пять — ноль — и впереди была его подача… Никаких сомнений в его победе уже не оставалось, и все зрители покинули корт — все, кроме Вейссингера, который один остался на трибунах под влиянием, как он потом рассказывал, некой «онтологической интуиции».
Краем глаза я все так же тщетно ловил момент выхода на сцену Эстеллы. Что до Копперфилда, то он разыгрывал роль амфитриона. Имея хороший хронометр, я мог бы с высокой точностью оценить важность каждого из приглашенных, измеряя время, на которое радушный хозяин задерживался возле гостя. К примеру, Пуссены тянули на какие-нибудь двадцать секунд, не больше, тогда как Вейссингеру было уделено целых шесть минут. Проходя мимо меня, Мишель уже открыл было рот, собираясь что-то сказать, но передумал.
— И случилось невероятное! Педжах спас три матчбола, воспрянул духом непреклонным, выиграл третий сет, четвертый… и матч! Был знаменитый фотоснимок окончания этого матча: оцепеневший от изумления Тилден и судья на вышке, смотрящий круглыми глазами в свой протокол, чтобы убедиться, что это не сон… А Педжах уже нет, он уже ушел… Вейссингер вернулся в Кембридж, и, как повествует легенда, ночью на него снизошло озарение… он сформулировал свою знаменитую теорию «wirklicher-als-das-Wirkliche» — «более реального, чем реальное», согласно которой мир, который мы познаем, — всего лишь некая выродившаяся форма «истинно» реального мира, некий компромисс между возможным и нашей способностью представления, что-то вроде асимптоты, бесконечно приближающейся в координатах Свободы по оси абсцисс и Разума по оси ординат к «Великому Реальному» — «Grosse-Wirkliche», никогда его не достигая… за исключением отдельных особых моментов «прорыва» истины, когда «Великое Реальное» «переизбирает» себя и когда «невозможное но более чем истинное» оспаривает «примат возможного»… короче, когда Педжах бьет Тилдена… Для одних — гениальное открытие, для других — пародирование общих мест платонизма… Полемика была яростной — отнюдь не такая создает славу философа… но в тридцать третьем Вейссингер еще и совершил одну маленькую ошибку…
— Эта его скандальная речь в Гейдельберге…
— Проникновенный панегирик Гитлеру, который «переизбрал Германию», который «возвысил рейх на уровень более чем реального и снес валами беспредельности Великого Реального жалкие запруды возможного»! Наш герой вляпался… даже нацисты были вынуждены признать, что он слегка тронулся… И тихо сплавили его в глухой провинциальный лицей… В сорок пятом его оттуда выкинули… И тогда он нашел убежище в Диккенсе, к которому питал великую страсть, и дальше публиковался уже только за его счет. «Сверхроманист», тот, кто «писал истиннее самой истины»… Это был великий поворот Вейссингера…
Заметив, что я на него уставился, философ улыбнулся и чуть заметно наклонил голову. А гул в моей голове постепенно нарастал.
— Вы бы только почитали его диккенсиану… Бред чистой воды… «Мир Диккенса — это единственный мир»… «Стены романов Диккенса крепче каменных, их скрижали тяжелее дубовых»… Всего не вспомнишь, — там есть и получше… Подумать только, что уже больше тысячи диссертаций выросло из этого сора!.. Вам что, нехорошо?
Мне казалось, что размеры моих стоп уменьшились до размеров стопок и что естественным следствием любого моего движения будет падение. На дальней границе моего поля зрения перчатки, лежавшие на столике, обнаружили странную — хотя и естественную — склонность сцепляться друг с другом и сердечно друг друга трясти, в то время как шляпы на вешалке перескакивали с крючка на крючок, как пузатые обезьяны. Мне еще показалось, что мимо прошло платье с кринолином, но внезапно меня ослепило что-то вроде вспышки молнии, и я вынужден был ухватиться за стол. Крук участливо смотрел на меня. Сам он находился на той победительной стадии, которая открывается в просвете между опьянением и отупением.
— Все из-за этого вонючего болотного виски… этой пресвитерианской мочи! Объявляют на этикетке: «pure malt»,[39]a на самом деле он именно blended,[40]да еще и фальсифицированный! Гарсон! Вы уверены, что у вас нет ничего другого?
— Сейчас пройдет… Просто… не ел ничего с утра…
В туалете я наткнулся еще на одного Пиквика. Преньяк не только нарушил регламент, но даже не нашел в себе сил полностью прикрыть свою регалию: из его жилетного кармана свисала красная лента Почетного легиона. Насколько удачна была композиция Вейссингера, настолько его была жалка. Как этот старый эгоист мог изобразить неутомимую доброту и трогательную наивность? Он дипломатично — или просто потому, что забыл, — ни разу не упомянул о нашей встрече в Мериадеке.
— Но это же… это… Макдуф, готов поклясться! Счастлив встретить вас здесь, молодой человек… Я очень рад, что ваша маленькая ссора с нашим дорогим Мишелем, так сказать, испустила дух… Но скажите мне, кого вы, собственно, представляете?
— Структуралиста. Структуралиста, специалиста по Диккенсу.
— Структу… Ха-ха! Очень забавно… в самом деле, очень забавно! Кстати, дорогой мой, по поводу чтений… Мы, естественно, на вас рассчитываем!
Когда он убрался, я побрызгал в лицо водой и долго стоял, согнувшись над раковиной, приходя в себя после перехода через большую залу. Ведь мои ноги все еще не восстановили своих нормальных размеров, и каждый шаг оставлял впечатление прыжка через пропасть. Через какое-то время кровь уже не так сильно стучала у меня в висках, но платье с кринолином по-прежнему плыло перед моими закрытыми глазами.
Уже собравшись выходить, я заметил в углу маленькую дверку с табличкой «Служебные помещения». Я открыл ее и оказался на изломе коридора со множеством дверей — и запахами обойного клея и непросохшей краски. На каждой двери была медная табличка со старательно выгравированной надписью курсивом: «Холодный дом», «Лавка древностей», «Оливер Твист»… Я выбрал «Большие надежды».
На открывание двери сработала какая-то электрическая система, потому что я остановился на пороге, а комната, лишенная окон, постепенно освещалась последовательно включавшимися лампами подсветки. Сперва в самой глубине появились старинные стенные часы с неподвижно застывшим маятником, затем, у левой стены, — длинный сервировочный столик, на котором стояли блюда со сгнившими фруктами и маленькие настольные часы, показывавшие то же застывшее время, что и стенные. Наконец свет медленно добрался до центра комнаты, где вдруг возник большой стол, накрытый для торжества. Пауки растянули свои сети между рюмками и тарелками. В самом центре возвышался гигантский трехэтажный торт, но последний этаж наполовину обвалился, подточенный трудолюбием тараканов, ползавших среди меренговых аркад и кремовых гирлянд, украшенных черными шампиньонами. И надо всем витал запах плесени и перестоявшего молока.