настоящая, реальная. И я верю, что наступит день, когда придет конец истории человечества и будет воскресение всех живших на Земле и торжество жизни над смертью. Я не верю ни в превращение в некую общую безличную жизнь, ни в полное исчезновение человека.
– И вы не просто используете язык образов, говоря о загробной жизни человека?
– Нет. Если очень упрощать, я верю, что вся материя этого мира призвана соединиться с Богом во славе, и что человек по призванию воплощенное существо, и что смерть – лишь временная трагедия, которая сменится жизнью существ, наделенных духом, но и материальным телом тоже.
– Вы говорили об этом с умирающими пациентами, когда были врачом?
– Да, говорил, когда они были открыты к такому разговору. Но чаще я старался просто оставаться и быть рядом. В годы войны, например, я взял за правило проводить с умирающими две-три последние их ночи. Я просто сидел рядом с человеком, чтобы, если он придет в себя, он знал, что кто-то тут есть, бодрствующий, живой, с кем он может поговорить о своей деревне, о семье, о своем поле, своих коровах, поговорить с тем, кто хоть не очень-то в этом разбирается, но абсолютно готов всему внимать.
– А когда вы видели столько смерти, укрепляло ли это вас духовно? Я имею в виду, что каждый раз, когда вы встречались со смертью, вы и правда чувствовали, что это победа, что трагедия временна, но будет что-то прекрасное, а не только ужас смерти?
– Я всегда чувствую, что победа есть, и меня поражает вера человека, который после борьбы входит в покой.
– А как в это время менялись ваши отношения с Богом? Становилось ли глубже ощущение, что вы понимаете Его промысел и намерения?
– Я думаю, что-то менялось. Чем больше я открывал мир людей, тем больше я постигал глубину Бога, потому что, говоря словами одного немецкого философа, «Я, как Бог, велик, Бог так же мал, как я»[51]. И я чувствовал, насколько это верно и что величие человека в уровень величию Божию. Это поразило меня в Евангелии. Люди на протяжении истории поносят других людей, стараются унизить их, сломить. А Бог защищает, отстаивает человеческое достоинство, даже когда говорит о суде. Если задуматься над этим, то мы поймем: дело не в том, что Он будет судить нас Своим судом праведным, а что мера человека, его масштаб может быть измерен только мерой Божественного суда, человек достоин такого масштаба, не меньше. И это величие человека открывалось мне и в самых неприметных вещах, самых обычных человеческих чувствах, в тепле, в нежности, в страхе, потому что страх и душевная боль, тоска – эти переживания были и в Гефсиманском саду, в Евангелии, это то, что чувствовал Сын Божий, ставший Сыном человеческим.
– И неприглядное поведение тоже?
– Неприглядное поведение, жестокость. Я видел много подобного.
– Все это тоже от Бога?
– Нет, не думаю, что это от Бога, это наше, но я считаю, что даже это не может разочаровать Бога. Достоевский, которым в те дни я страстно зачитывался, поражал меня своим мировоззрением. Например, в «Братьях Карамазовых» старец Зосима кому-то, кто критикует людей и говорит, что они дурны, отвечает, что люди хорошие, но поступают плохо. Это звучит нелепо, но я никогда не встречал человека, в котором не было бы чего-то прекрасного, глубокого, что он глубоко зарыл или тщательно охраняет, потому что это что-то очень хрупкое. И я думаю, что многие люди жестоки, и безжалостны, и грубы потому, что боятся боли, которую пришлось бы терпеть, если бы они решились на сострадание, ответственность, были бы готовы на отношения любви, дружбы, верности.
– И в любом человеке имеет значение только хорошее, а не плохое?
– Да, я верю, что это именно так. И я думаю, если бы мы чаще обращались к хорошему в людях, мы бы чаще получали ответ. Вы знаете, меня пронзил рассказ в Евангелии о женщине, взятой в прелюбодеянии. Очевидность говорит против нее, но Христос обращается вопреки очевидности к той искре в ней, которая есть возможность новой жизни.
– Вы были во Франции во время войны и наверняка видели много омерзительного и жестокого. Что происходило в вашей жизни в 1939 году?
– Произошли две вещи: во-первых, я завершил медицинское образование и был призван во французскую армию в качестве врача. И во-вторых, я решился сделать то, к чему, как я верю, меня многие годы призывал Бог: дать монашеские обеты. Эти два события случились одновременно, потому что к монашеству я давно стремился, и хотя я не думал, что это случится именно в тот момент, но когда меня призвали в армию, я понял, что буду там между жизнью и смертью, и мои шансы и на то и на другое одинаковы, и я хотел оказаться в этой ситуации, зная, что совершил то, к чему стремился всем сердцем и считал для себя правильным.
Я попросил разрешения тайно принести обеты нестяжания, послушания и целомудрия, и о том, что я дал их, не знал никто, кроме священника, который их принимал, и с этим я пошел в армию, что довольно необычно для начала монашеского пути. Но такое начало оказалось очень интересным, потому что я понял, что благодаря соседству жизни и смерти и напряженности всей ситуации из-за абсурдности армейской жизни армия в каком-то смысле оказалась невероятно хорошей школой. Важнейшим открытием во время войны для меня было то, насколько на почти апокалиптическом фоне великих и устрашающих событий значительны, подлинны, реальны незаметные, маленькие дела. На войне я служил младшим хирургом, и я никогда не забуду одного немецкого военнопленного, раненного в руку. Мой начальник осмотрел его и, повернувшись ко мне, сказал: «Отрежь ему палец». Тот человек увидел его жест, все понял и сказал: «Я – часовой мастер». Это меня тронуло, я понял, что для часового мастера потерять указательный палец – это ужасная беда, это конец. И я попросил у начальника разрешение постараться спасти палец. Ему это казалось бессмысленным, потому что он был великим хирургом. Палец на фоне этой ужасной войны ничего не значил. Он сказал: «Можешь заниматься этим, но ты потеряешь пять недель». Я потерял пять недель, но тот человек вернулся в Германию с абсолютно здоровым пальцем.
– То есть эти пять недель не прошли зря?
– Нет. И возможно, это странно звучит, но это одно из моих лучших воспоминаний о том времени. Я чувствовал, что сделал