обитаем, если бы не омывался теплым течением. Бенедикт немного думает об этом теплом течении, Гольфстриме, он буквально растроган до слез и исполнен благодарности в его адрес: где была бы Турид, если бы у нас не было Гольфстрима? Какой же мир без нее, что бы мы делали со всеми этими мумиями, историей, людьми, голубым небом? Разве смог бы, например, Тони Блэр по-прежнему улыбаться? Бенедикт берет открытку, у него дрожит сердце, он пишет: «Без тебя египетские мумии потеряли бы смысл». Он потягивается, читает написанное предложение — приходится закрыть один глаз, чтобы видеть сквозь пивной туман, — добавляет: «Но, по счастью, у нас есть Гольфстрим, иначе нас бы не было, и Тони Блэр бы не улыбался. Твой Бенедикт». Затем внимательно пробегает глазами по слову «твой»: чтобы написать «твой», нужно выпить более шести кружек пива, это слово как минимум на десять, да, «твой» — это слово десяти кружек. Бенедикт смотрит на мужчину за соседним столиком: столы здесь стоят очень близко друг к другу, в мировых городах всегда так — огромное количество народа нужно где-то рассадить. Это невысокий полный араб в очень элегантном костюме, возможно, из шелка; Бенедикт говорит ему: в конечном счете не нужно много говорить, важно только найти правильные слова, совсем как при пастьбе овец, идиоты без передышки бегают во все стороны вместо того, чтобы бегать меньше, только на нужное место. Он пытается говорить по-английски, но исландский все время прорывается, и тем не менее араб кивает в знак согласия и отвечает на смеси английского и арабского; Бенедикт пододвигает свой стул к соседнему столику и произносит: ее зовут Турид; араб переспрашивает, и Бенедикт повторяет: she is Thuridur — и описывает, какая она высокая, какие у нее глаза, описывает кожаные сапоги, свет, исходящий от нее; араб смотрит ему прямо в лицо, слушает, затем достает фотографию арабской женщины; Бенедикт смотрит ему в лицо и кивает, так проходит день, затем вечер. Около полуночи Бенедикт обнимает своего арабского друга, оба чуть не плачут, не хотят расставаться, обмениваются адресами, араб дарит Бенедикту свой галстук. На следующий день снова голубое небо.
пять
Примерно через сутки после посещения лондонского бара недалеко от египетской мумии, памятника жизни четырехтысячелетней давности, Бенедикт стоял на своем дворе: пес прижался к нему и высунул язык от счастья, вокруг только воздух — Бенедикт мог долго бегать, натыкаясь лишь на воздух; удивительно, в Лондоне ему редко удавалось вытянуть руку, не наткнувшись на человека, — иногда людей было так много, что не повернуться, на оживленных улицах не хватало кислорода, повсюду почти невозможно дышать, рассказывал он псу, который смотрел на него и все понимал. Бенедикт улыбнулся: он вспомнил об открытках, они с арабом отправили их как минимум три, в одной он упомянул Гольфстрим и мумию, но ни за что в жизни не припомнил бы, что было в других; скоро они придут в деревню, и Августа будет шевелить над ними своими красными губами; только дурак выносит чувства напоказ, пишет их на открытке, можно подумать, сетовал Бенедикт, обращаясь к псу, что я поп-музыкант или поэт, пойдем, нам некогда заниматься ерундой.
Но потом случилось это, и у нас теперь немного дрожат руки; начнем с того, что было лето.
Июнь, и у египетских мумий тоже; овцы разбрелись по горам вместе с ягнятами, которые жуют горные травы, пьют воду из ручьев, а потом наступит осень, и они превратятся в замороженные тушки, попадут на гриль, в духовку, и мы съедим их, даже не представляя, что придает их глазам такую небесную синь. Бенедикт не решался появиться деревне, но был вынужден поехать за необходимыми товарами, припарковался у склада, тихо спросил Давида и Кьяртана, не слышали ли они об открытках, а те как раз слышали; черт возьми, сказал Бенедикт, и вид у него стал такой несчастный, что Кьяртан, начавший было его дразнить, осекся и даже сходил для него за покупками в кооперативное общество, пока Давид с Бенедиктом играли в шахматы. Маттиас вдруг объявил, что кооперативное общество скоро обанкротится; скорее бы, подумал Бенедикт, тогда все забудут об открытках. И что же будет, спрашивает Давид, оторвавшись от шахмат; нас купит концерн, отвечает Маттиас; семидесятилетняя история кооперативного общества, увы, подходит к концу, говорит Давид, мотая головой, а Бенедикт не произносит ни слова, ибо семьдесят лет лишь мгновение по сравнению с египетскими мумиями. Тебе надо бы к ней сходить, советует Кьяртан, когда возвращается, груженный пакетами; нет-нет, трясет головой Бенедикт и уезжает домой — он ни за что не пойдет к Турид, выдал себя с потрохами, совершенно беззащитный; если же все-таки придется с ней встречаться, это должно произойти у него дома: там он всегда сможет опереться на заборный столб, — Турид сама пришла к нему пасмурным днем.
Стоит на дворе, в черных джинсах, красной кофте, снова кожаные сапоги; как же это все удивительно подходит к ее темным волосам: облака, дневной свет, время, идущее своим чередом. Бенедикт красит дом, он держит в руке кисть, откладывает ее, вероятно, чтобы посмотреть на Турид; облака наверху, почему же он сейчас думает об облаках? Все заборные столбы на земле Бенедикта абсолютно прямые, в этом его навязчивая идея или честолюбие; либо мысль о том, что в жизни можно что-то выпрямить, — однако зачем думать о заборных столбах сейчас; небо синее синего, синее небо очень подходит к кожаным сапогам и темным волосам, Мария Магдалина наверняка была в кожаных сапогах, когда ее впервые увидел Иисус, и ему тоже приходилось думать о заборных столбах, чтобы оставаться в здравом уме; во времена Иисуса, должно быть, уже существовали кожаные сапоги, говорит Бенедикт, что, конечно, очень странно; она улыбается; эти зубы могут в меня вонзиться, думает он; спасибо за открытки, произносит она наконец, приблизившись к нему. Сначала между ними был весь двор, теперь лишь несколько камней; передние лапы пса у нее на бедрах, ее правая рука у него на голове. Их было четыре из Лондона, спрашивает он осторожно; три, отвечает она, улыбаясь еще шире, ты был настолько пьян, спрашивает она и смеется; он долго молчит, только смотрит ей в глаза: что четырехтысячелетняя мумия в сравнении с двумя живыми глазами? Затем признается: да, был так пьян, что удалось забыть про Августу. Она не смогла умолчать об открытках. Они были тебе, а не деревне. А ты бы написал такое трезвым как стеклышко? Да, отвечает он без тени смущения, хотя вообще не помнит,