«Общественное предназначение политического дискурса состоит в том, чтобы внушить адресатам – гражданам сообщества – необходимость „политически правильных“ действий и/или оценок. Иначе говоря, цель политического дискурса – не описать (т. е. не референция), а убедить, пробудив в адресате намерения, дать почву для убеждения и побудить к действию» [Демьянков 2002: 38].
Политическая целесообразность – это достояние не только «нехороших» политиков, а доминантная характеристика политического дискурса в целом. Язык в политической функции обладает многочисленными лингвистическими и семиотическими характеристиками, но прежде всего, это прагматическое отношение между текстом и властью:
«Когда речь идет об оказании какого-либо воздействия на сферу власти, можно говорить о политической функции языка» [Лассвелл 2006: 269].
В этом отношении политические высказывания, вне зависимости от их лингвистической формы – это своего о рода перформативы, часто – скрытые императивы, на которые, как известно, критерий истинности распространен быть не может, они оценивается относительно достигнутого результата. Политический дискурс не исчерпывается характеристиками того, что сказано – обязательно должно быть учтено и кем, кому, где, посредством чего и с каким эффектом [Lasswell 1948]. Как видим, «правдивость» сказанного в эти характеристики не входит. Политический дискурс представляет собой перформатив, действие, которое одновременно и реализуется в речи, и описывается речью. Важны не столько смысл и значение сказанного, сколько произведенный им эффект и имевшие место последствия. Возможные совпадения вскрывают принципиальную разницу между поэтическим и политическим вымыслом. Становится понятной и разница между «ложью» политического и «ложью» художественного текста. В.И. Ленин, несколько перифразировав источник, выписал из «Лекций о сущности религии» Л. Фейербаха: «искусство не требует признания его произведений за действительность» [Ленин 1969:53]. Политика, напротив, настаивает, что ее «произведения» и есть действительность. Соответственно, в политическом дискурсе вымышленным может оказаться и коммуникативный контекст, и вымышленный автор может занять место действительного.
Что касается семантического компонента, то в политическом дискурсе он оказывается исключительно модальным и интенциональным – любое высказывание выражает отношения долженствования, желательности, возможности и т. д. и может быть интерпретировано только в интенциональных и тем самым референтно непрозрачных контекстах (то есть высказывания интерпретируются не применительно к самой ситуации, а опосредовано – через пропозициальные установки, контексты веры, мнения и т. п.). На совмещенность прескриптивного и дескриптивного толкований и проистекающую из этого двусмысленность как на важнейшую характеристику политического языка указывал Гарольд Лассвелл:
«Политическая формула носит одновременно прескриптивный и дескриптивный характер – ее характерной чертой является двоякое толкование в соответствии с общепринятыми нормами… Она прескриптивна, т. к. предполагает соответствие определенной спецификации и содержит в себе символы, нацеленные на аргументированное оправдание или осуждение данных политических практик. Но ее также можно назвать дескриптивной, поскольку, действительно, в определенной степени в ней присутствует соответствие предъявляемым требованиям, и, предположительно, в том, что данная формула принимается большинством людей как корректно описывающая модели и практики власти» [Лассвелл, 2006: 273–274].
Особый характер приобретает и говорящий: это не реальный говорящий, а тот, который берет на себя ответственность за сказанное, в идеале – это институт или государство. Например, работающий в архивах историк в состоянии выяснить, кто из разработчиков конституции написал ту или иную статью, кто при обсуждении настоял на ее принятии в той или иной редакции, но не они явятся автором-говорящим. В данном случае говорящим будет само государство, декларирующая свое существование и описывающее само себя как некоторую систему регулятивных норм и благих пожеланий. Соответственно, вся семантическая система, относительно которой интерпретируются записанные в конституции высказывания, становится ориентированной не на мир-контекст некоего конкретного говорящего, а на определенный лингвополитический конструкт, создаваемый данным институтом – субъектом речевого акта. Это есть и самоописание данного государства – как оно видит себя, и ее обещание быть такой, каким оно себя описала. Сами по себе, вне контекста, высказывания «В Республике Х гарантируется свобода экономической деятельности» и «Неверно, что в Республике Х гарантируется свобода экономической деятельности» не противоречат друг другу, поскольку они могут относиться к разным референтам и разным мирам. Рассматриваемые вне сферы действия политической функции языка, они лишаются двойственности. В конкретном тексте будет возможно установить их референцию – к какой системе миров они относятся и какой мир в данной системе фигурирует как центральный, применительно к которому определены модальные отношения межмировой достижимости. Например, здесь они приводятся как иллюстрации к определенным лингвосемиотическим положениям и не выполняют какой-либо политической функции. Но эти же высказывания могут быть отнесены к политическому дискурсу, если, по Лассуэллу, будут затрагивать систему властных отношений, упрочивая позиции правящего режима или же противостоя ему. Однако встретившись в экономическом обзоре или в диссертации по конституционному праву, они перестанут относиться к политическому дискурсу и должны будут оцениваться уже по иным основаниям, и тогда возможна некоторая процедура установления их истинности или ложности. Заметим, что возможна и персонализированная трактовка «авторства» подобных текстов, но она опять-таки будет соотнесена не с физическим автором («разработчиком»), а с лицом, на которое возлагается ответственность за данный текст как речевой акт. Так, применительно к советскому прошлому говорят о Сталинской, Брежневской и Горбачевской конституциях.