— Так это, — чешет он под шапкой. — У матери записано. Это самое, деньжат бы, ей лекарства прикупить.
— Я сама куплю. Что с ней?
Он снова чешет грязную башку.
— Не знаешь. Офигеть. А лекарство ты, наверное, себе купить решил, сорокоградусное.
Мой голос — арктический холод, как и всегда, когда я общаюсь с этим человеком. Я ненавижу его всеми фибрами своей души. Он лишил меня матери. Если бы он не появился в ее жизни, мы бы справились. Мы справлялись, пока он не принес бутылку к нам в дом.
Болезненный комок собирается в груди. Папа слишком рано ушел. Он бы никогда не допустил такого. А этот человек никогда бы не стал претендовать на его место.
— Врача вызывали?
— Не. Мань, дай денег, а?
Отчим топчется на месте, жалостливо сопя. Я знаю, что будет дальше. Теперь он не слезет с меня, постоянно будет обивать пороги, клянчить деньги, устраивать пьяные скандалы под дверями, пока не получит на опохмел. Уже проходили.
Черт, зря я дала маме адрес. Но как можно было поступить иначе? Я никогда не теряла надежды, что она опомнится и захочет завязать.
Лезу в кошелек и достаю самую крупную купюру из имеющихся — пятьсот рублей. Этого с лихвой хватит на ту дрянь, которой он любит заливаться. Удивительно, как он ещё не ослеп от этого пойла. Хотя мать, видимо, уже подкосило.
При виде цветастой бумажки глаза отчима начинают быстро бегать, а ладони потирают сальные карманы джинс. Надеюсь, этого хватит, чтобы не видеть его пару дней. Пару счастливых дней его запоя — раньше я только ими и жила.
Он исчезает с глаз, едва купюра оказывается в его руке. Расплывается в дебильной улыбочке и повторяет: спасибо Мань, спасибо.
Как же я его ненавижу. Как много лет я мечтала, чтобы он сдох.
Переодеваюсь, выискиваю ключи от маминой квартиры и, захватив свою скудную аптечку, еду к ней. Всю дорогу с ужасом представляю, что обнаружу в доме. Последний раз я была там больше года назад. На тот момент квартира уже напоминала притон для швали и отталкивала вонью ещё на лестничной клетке.
Впрочем, мало что изменилось. Запах стойкого перегара впитался в стены и все поверхности. В коридоре теперь нет паласа — только голый фанерный пол. Кухня завалена грязной посудой, преимущественно запотевшими стаканами и пустыми бутылками. А в большой комнате почти ничего не изменилось, добавилось лишь несколько деталей: грязный ковер, отсутствие одной из гардин, мама на диване.
Она выглядит ещё хуже, чем при нашей последней встрече, хотя в тот раз была вусмерть пьяна и ползала на четвереньках, не узнавая меня. Совсем иссохшая, с серой кожей, отросшими серыми корнями. Боже, она похожа на старуху в свои 48 лет. Выцветший, хотя и чистый халат, делает её совсем худой, жалкой. Сажусь возле нее, прикладываю ладонь ко лбу — горячая. От этого движения она просыпается и смотрит на меня.
Сначала взгляд затуманен после сна, но потом эхпроясняется и она хрипло тянет: Машка… И я с удивлением отмечаю, что ее дыхание совсем не смешано с алкогольными парами. Трезвая. В коем-то веке.
— Что с тобой? — я взываю к своей броне, говорю спокойно и размеренно, не хочу впадать в эмоции.
— Болит тут, — показывает она на желудок. — И тут, — уводит ладонь под правое ребро. — Все болит.
— Мам, ты врача вызывала?
— Нет. Машка, я так рада тебя видеть, — она протягивает руку ко мне, хочет прикоснуться, но я боюсь этого прикосновения. Не знаю, что должна испытать. — Думала, умру тут одна. Серёга за обезболивающими пошел. Давно уже.
— За бухлом он пошел, мам, — жёстко констатирую я.
Неожиданно ее скручивает спазм, и она громко стонет, сжавшись в комок. Трясущимися руками лезу в свою аптечку, ищу, что может ей помочь. Есть обезболивающее, но можно ли ей его? Ставлю ей градусник, чтоб понять, насколько все плохо, а пока достаю телефон, чтобы почитать в интернете, что это может быть.
Но телефон снова сдох. Так не вовремя. На градуснике 38.2. Иду в ванную и мочу холодной водой полотенце. Прикладываю компресс ко лбу матери, и она протяжно выдыхает, словно от облегчения.
— И давно лежишь?
— Не знаю, может, несколько дней. Маш, не уходи, ладно. Посиди со мной немножко, расскажи что-нибудь.
— Надо вызвать скорую.
— Не поеду я никуда.
Она слабо машет рукой, но затем ее лицо снова искривляет гримаса боли.
— Где твой телефон? — сердито спрашиваю я.
— В твоей комнате.
Моей комнате. Это уже давно не так. Открываю дверь и окунаюсь в свои юношеские кошмары. Они прорывают путь к давно запрятанным страхам. Столько лет я боялась возвращаться сюда после учебы, потому что не хотела дышать этим, слышать это, видеть. Страшилась, что на кухне снова будут бухать дружки-алкоголики отчима, а мама после очередной смены на "Чулочке" к ним присоединится.
И сейчас я словно окунулась в то время, когда притворялась спящей и молилась, чтоб в мою комнату никто не вошёл. Когда сжималась под одеялом, слыша крики и маты. Когда плакала, не понимая, закончится ли это когда-нибудь.
Тут тоже почти ничего не изменилось — какие-то старые плакаты, закрывающие цветастые обои, кровать, стол, шкаф. Все выглядит неухоженным, грязным, поросшим слоем пыли, но хотя бы целым. На столе — старый Самсунг, кнопочный, облезлый, но на удивление, с пополненым балансом, так что мне удается набрать 112.
Они не спешат. Видимо в ночь итак полно срочных вызовов, и женщина средних лет с сильными болями в животе не в приоритете. В ожидании врачей пытаюсь хоть немного привести квартиру в порядок, открываю на кухне и в комнате окно, пуская морозный воздух сквозь квартиру. Выкидываю мусор, мою посуду. Достаю полис и паспорт, не исключено, что придется ехать в больницу.
Мама старается заполнить тишину своими вопросам: как я, где, что нового. А я пытаюсь не пустить ее под свою броню. Туда уже залез Руслан и поселился в уголке моего тщательно оберегаемого сердца. Боже, сейчас такой мелочью кажется все, что произошло у него в квартире. Хочет рисовать дурацкие унизительные комиксы — пусть рисует. Спал с нашей офисной давалкой — да плевать. Если он не собирается делать этого снова — а я ведь даже не дала ему и слова сказать — то все это не имеет значения.
Вот, что по-настоящему страшно. Вот, что серьезно. Столько раз я плакала, умоляла маму закодироваться, но слышала только одно: я не алкоголичка, я могу вообще не пить. Но не могла. Она не могла.
Мы обе справлялись с гибелью отца, как умели. Я с утроенным усердием занималась танцами, на которые меня отдал отец, она — топила горе в стакане. Я пыталась посвятить свои успехи его памяти, а она стереть его из своей. И дядя Сережа, появившийся неизвестно откуда, только поощрял этот порыв. С ним она впервые ушла в запой, с ним перестала меня замечать, с ним убила в себе остатки женщины, которую я помнила — веселой, доброй, красивой.