Он лицом придвинулся к ней, к роскошным ее губам. Закрыл глаза, рискуя промахнуться. Она выдохнула носом, его рот обдало жаром. Он губами коснулся ее губ. Они такие мягкие — слишком мягкие. Внутри никакого балласта — как подушки пуховые. Пришлось надавить сильнее, чтоб найти точку опоры, чтоб их раздвинуть. Она разжала губы, открылась ему, и на вкус была как море, глубокое и прохладное.
Он положил ладонь ей на затылок — волосы ломкие, он не ожидал. Не мягкие, нет. Пробороздив их пальцами, отыскал ее шею, обнял голову, придвинул ближе. Захра вздохнула. Ее ладонь легла ему на пояс. Длинные эти пальцы, эти ногти. Он хотел, чтоб она хватала, и тянулась, и тянула.
Он губами скользнул к ее шее, языком провел от плеча до челюсти, затем лег сверху. Запах горячей плоти — уже награда. Захра одобрительно забормотала ему в ухо — ее дыхание. Либо она умеет бесконечно прощать, либо милосердно нетребовательна. Тревоги его испарились.
Она задрала руку, ища подушку. Он нашел думку, сунул ей под голову. На миг глаза их снова встретились — улыбчивые, застенчивые, потрясенные. Эти глаза, громадные, как планеты, — пусть они закроются, пусть она не смотрит на него, пусть не передумает. Она увидит его желтеющие зубы, его пломбы, многочисленные шрамы, дряблую плоть, заплатки беспорядочной, беспечной жизни. Но быть может, он не просто сумма поломанных деталей. Она ведь уже заглядывала ему в нутро? Она вырвала из него мертвую материю, она резала, дергала и промокала и все равно хочет быть здесь.
Она обняла его крепче, его рот столкнулся с ее открытым ртом, она извивалась настойчивее. Ее ногти расчесывали волосы у него на затылке. Другая рука цеплялась за его спину.
На стене он увидел зеркало. Увидел их обоих, увидел, как его руки обнимают ее. В зеркале он был силен — загорелые руки, тугие жилы. Вовсе не отвратителен. Мне не надо секса, на который никто не захочет смотреть, говорила Руби. Считала, что к тридцати пяти все закончится. Внезапная боль пронзила его, холодная молния сожаления, — все, что они творили друг с другом, его крупнейшая ошибка, столько времени потратил, делая больно ей и терпя боль от нее, весь этот ужас, что убил крохи нашей жизни. Он взглянул на Захру, в ее темные глаза, что прощали его и просветлели, увидев, что он улыбается.
Он прижался к ней и услышал собственный стон.
— Вот спасибо, — сказала она.
Он рассмеялся ей в ухо, процеловал дорожку к ключице.
— Ты тянешь время? — спросила она.
— Вовсе нет. Я тяну время?
— Заходи внутрь, — шепнула она.
И он попытался, но выяснилось, что он не готов.
— Я так этого хочу, — сказал он.
— Вот и славно, — ответила она.
Но они уже извинялись за всевозможные свои неудачи, за свои органы, которые не желали слушаться или слушались не всегда. Когда он был готов, не готова была она, и от этого он съежился. И все равно они ласкали друг друга — отчаянно, неловко, откликаясь все реже. Он попытался перебраться ей за спину и локтем заехал ей в лоб.
— Уй-й.
Он рухнул на пол и уставился в потолок.
— Захра, пожалуйста, прости меня.
Она села, сложила руки на коленях.
— Отвлекся?
Он совсем не отвлекался. Вообще-то его пожирало желание — насладиться ее телом, и ртом, и дыханием, и голосом, и больше ни единая мысль не посещала его.
— Может быть, — ответил он.
Выбора не было — пришлось врать. Рассказал ей обо всем, что давило на него, — о доме, который не продавался, о запахе гниения в этом доме, о человеке, который утопился в озере, о долгах куче людей, о деньгах, которые нужны, чтобы все было хорошо у дочери, у его замечательной дочери, и она не получит того, чего заслуживает, если здесь, в пустыне, не случится чуда.
— Это необязательно сегодня, — сказала она, но ему показалось, что она говорит: это необязательно.
— Блядь, — сказал он. — Блядь блядь блядь блядь блядь блядь.
— Не переживай, — сказала она.
— Блядь блядь блядь.
— Тш-ш, — сказала она, и они прижались друг к другу, усталые, как боксеры, и стали смотреть, как солнце льется в море.
XXXIII
Закат окрасил белые стены дома голубым, розовые шторы — фиолетовым. Море снаружи беспокойно потемнело.
Алан и Захра сидели за кухонным столом и пили белое вино. Финики он доел.
— Я на несколько недель уезжаю в Париж, — сказала она.
Алан не удивился.
— Ты надолго в Саудовской Аравии? — спросила она.
Он не знал.
Они допили бутылку, открыли другую. Они были влюблены в этот мир, тотально в нем разочарованы — как еще воздать ему должное, если не выпить вторую бутылку за кухонным столом?
Захра налила ему еще бокал.
Алану казалось, она ждет, когда он уедет. Но его привез ее шофер — не уедешь, пока она не отошлет.
— Можно я тебе историю расскажу? — спросил он.
— Конечно, — сказала она.
— Это история для твоего сына. Как, ты сказала, его зовут?
— Мустафа.
— Мустафа. Хорошо. Отличное имя.
Алан напился и хотел, чтоб Захра это понимала.
— Это будет история для Мустафы.
— Мило. Мне записывать?
— Не понадобится. Запомнишь суть.
— Постараюсь.
— Короче. Мы с отцом несколько раз ходили в походы.
— Ага. Опять походы.
— Это не про походы. Слушай, пожалуйста.
— Я слушаю, слушаю.
Он подлил им обоим вина. Темно хоть глаз выколи, но его переполняли силы.
— Мне было лет десять или двенадцать. Как-то раз он повез меня в Нью-Хэмпшир. Приехали в какой-то национальный парк. Сплошной лес, без конца и края. Припарковались, вылезли, пошли. Часа четыре шли. За последние три часа ни души не встретили. От карты никакого проку. Раннее утро. Вышли на рассвете. Взяли снегоступы, надевали, если сугробы глубокие. Вымотались ужасно. Иногда останавливались — воды глотнуть, перекусить. Ели вяленую говядину какую-то, орехи. Потом опять вверх по склону. Около трех солнце стало садиться, мы остановились. Куда ни глянь — ни следа цивилизации. Я думал, мы будем спускаться обратно. Холодало, к ночи будет градусов десять-двадцать. А мы так оделись, что не согреешься.
— О чем он думал? Вы хоть палатки взяли? — ошеломленно спросила Захра.
— Я спросил. «Мы взяли палатку?» Думал, у него есть план. А он так себя повел, словно только сейчас сообразил, что вообще творится. Что мы не успеем вернуться дотемна, а ночью превратимся в ледышки. Не говоря уж о волках с медведями.