– Симаков всё извратил, – начал я. – Он хвастается, что вскрыл какие-то «корни». Чепуха на постном масле. Эти корни существуют лишь в его больном воображении.
– Ливанов! – остановила меня Шура. – Ты можешь говорить более спокойно?
– Могу. Мне нечего волноваться – он врет, а не я.
Отвечая, я видел самонадеянную физиономию Симакова и плохо владел собой. Как он возмутил меня! Минутами я от волнения переставал слышать собственные слова.
– В общем, ты безупречен? – сказала Шура. – Так я тебя поняла?
– Нет, но… Никакой личной вражды к Касперскому у меня нет. Даю слово комсомольца. Я не хотел чернить его. Я надеялся, он поймет и сам захочет разобраться в истории с Пшеницыным. Это очень важный вопрос… Что бы ни говорили, я его не оставлю.
– Всяк по-своему с ума сходит, – молвил Симаков в сторону.
– Ему доказывать что-нибудь, – взорвался я, – это всё равно что прививать оспу телеграфному столбу!
Все засмеялись, кроме меня и Симакова. Шура постучала карандашом по крышке чернильницы.
– Ну вас! – сказала она просто, по-домашнему, и я, поймав взгляд ее невозмутимых серых глаз и вдруг испугавшись, что самое важное будет забыто, заявил:
– Я кончу вуз и поеду в Дивногорск. Я для того и учусь.
Должно быть, фраза прозвучала заносчиво, так как Шура сухо заметила:
– Приветствовать будем.
Симаков заерзал на стуле:
– Ливанов разводит демагогию.
Поскрипел стулом, откашлялся и оглядел членов бюро, ища поддержки. Но Шура опять постучала карандашом.
– У Ливанова есть серьезная цель, – сказал Савичев, один из самых старших студентов на факультете. – Демагогии я тут не вижу. – Он пощипал редкую бородку. – Не вижу. Зачеркивать доклад Ливанова нельзя, мысли хорошие. Главный вывод такой: мы должны быть ближе к жизни, к задачам пятилетки.
Он помолчал и закончил:
– Но вот с кулаками кидаться, обзывать других – нехорошо, товарищ Ливанов.
При этих словах Симаков приободрился. Не воображает ли он, что я начну оправдываться?
– Перед ним мне нечего каяться, – отчеканил я. – Он налгал на меня. И уж если искать корни поведения, то я у него скорее найду. И не ошибусь. Симаков лижет пятки Касперскому. Это все знают.
Мой выстрел попал в цель. Симаков побагровел…
Закончилось разбирательство тем, что и мне и Симакову решили вынести порицание – ему за склоку, а мне за нетактичное поведение.
Принял я это решение без ропота, но, когда вышел из университета и зашагал к дому, от меня словно отделился другой Сергей Ливанов. И два Ливанова столкнулись в споре.
«Плохо, брат, – сказал один, глядя на другого сверху вниз. – Впервые за свое пребывание в комсомоле ты получил взыскание. И за что! Ты назвал Симакова скотом. Так он же действительно скот. Ты хотел дать ему в морду. И следовало дать. А он вышел чистым. Нет, бюро отнеслось к тебе очень несправедливо».
«Всё же драться не полагается, – пробовал возражать другой Ливанов. – Должна же быть дисциплина».
«Так ведь ты и не ударил. Только замахнулся. И за это – взыскание! Никто тебя не понял, бедняга. Все будут теперь пальцами показывать: вот, мол, Ливанов, тот самый, который выступил с неудачным докладом, затеял ссору с Симаковым и получил взыскание. А Симакова пожалеют, как жертву. И он еще больше зазнается и будет издеваться над тобой, и тебе придется всё покорно переносить».
Этот второй Ливанов – не понятый светом и несправедливо наказанный – взял наконец верх. Он поднялся в комнату замкнутый и злой, молча завалился на койку и на расспросы Алиханова невнятно огрызался. Тогда его решили оставить в покое, и он, часа два протаращив глаза в стенку, уснул. На другой день Ливанов на лекциях присутствовать не изволил и явился лишь на комсомольское собрание, где решение бюро было утверждено.
После этого Ливанов – я говорю о себе в третьем лице, так как видел себя как бы со стороны, – провел еще два дня на койке, упорно цепляясь за свою роль невинно пострадавшего. К концу затворничества настроения Ливанова-второго, впрочем, несколько изменились. Дело в том, что товарищи решили испытать, надолго ли его хватит, и отвечали на молчание дружным молчанием. Сперва Ливанов-второй хорохорился.
«И пусть, не всё ли тебе равно, – убеждал он другого Ливанова. – Все от тебя отворачиваются, но ты будь горд и непреклонен».
Товарищи даже не замечали всей красоты и трагичности роли, и это было тяжелее всего. Они вели между собой обычные разговоры, как будто ничего не произошло. Ливанов-второй сбавил тон, сморщился и слился с первым; я впал в тоскливое оцепенение, мысли потекли медленно. Да, все от меня отвернулись, никому я не нужен. Должно быть, я очень глупо выступал в научном обществе. Я наболтал массу лишнего. Недаром Щекин говорил мне: ты обычно самое главное проглатываешь; тебе, верно, кажется, что оно само собой разумеется – и тонешь в подробностях. Впрочем, теперь не исправишь. Я больше рта не раскрою. К чему? Всё равно никто не примет мое мнение всерьез. Придет время – я докажу, кто прав. Докажу, если сумею. Если я вообще годен на что-нибудь…
Вечером – вместе с Алихановым – неожиданно вошла Лара.
– Фу, какая небритая рожа! – сказала она с гримасой. – Немедленно срежь бороду, иначе уйду.
«Ну и уходи», – шевельнулось во мне, но тотчас заглохло. Что-то заставило меня встать с койки и выполнить приказ…
Дорога в будущее
После доклада я ушел с головой в учебу. Первым долгом избавился от «хвостов», чтобы никто не смел попрекать меня, а затем начал читать труды по геологии Средней России. И чем больше читал, тем сильнее мечтал о работе в поле, о том, чтобы самому вонзить в недра стальной бур.
Весной приехал из Москвы – на сессию Академии наук – профессор Лукиных. Весть эту принесла Лара (она всегда-в курсе всего, что делается в среде геологов), и я решил