к декабрю столбик спиртового термометра стал падать до отметки минус шестьдесят пять, что не только отвратило его от спортивных экзерсисов, но и отбило всякое желание высовывать нос дальше сеней.
Фризе с понижением наружной температуры натягивал на себя все новые и новые одежды, превращаясь в капустный вилок. Даже в натопленной горнице он надевал поверх пальто крестьянский зипун и вдобавок обматывался башлыком, приговаривая:
– Что руссиш карашо, то дойче смерть.
Когда его спрашивали, с чего он взял, будто русские обожают мерзнуть, он затруднялся с ответом и прикладывался к штофу с черничной бормотухой.
Не испытывал хандры только Арбель. Днями он сидел у окошка, а вечерами у керосиновой лампы и что-то строчил. Недовольно гримасничал, перечеркивал написанное, бросал в печку и продолжал строчить уже на новых листках.
– Роман пишу, – признался он однажды Вадиму. – Тот, о котором я вам говорил. Про человека-амфибию.
– Впустую чернила изводите. Все р-равно вам не дадут его напечатать. Еще и привлекут…
– За что?
– Наша экспедиция организована ОГПУ. А р-результаты такие, что р-разглашению не подлежат. Я всю эту кухню знаю… От вас потребуют забыть, что вы были с нами. Будете р-распространяться, что ездили по городам и проверяли почты. А о том, чтобы наши приключения в книге описать, и думать забудьте.
В ответ Арбель победоносно засверкал очками.
– Я все продумал! Никаких ассоциаций… Действие переносится в Аргентину, профессора зовут по-тамошнему – Сальватор. Это в переводе с испанского «спаситель». Символично и к фамилии оригинала прямая отсылка… уф!.. Он лечит бедных арауканцев, презирает буржуазию и насмехается над католическими догматами. В общем, все, как у нас любят… А вместо девушки с жабрами будет юноша. Как думаете, пропустят в печать?
– Р-рискните. Если Аргентина и против буржуазии, то, может, пропустят…
Творческие потуги писателя и его озабоченность по поводу судьбы будущего романа Вадима заботили мало. Вынужденно бездействующий, запертый в четырех стенах, мучимый сплином, он, как Евгений Онегин, не знал, чем себя занять. Библиотеки в Оймяконе не водилось сроду, сочинительством, подобно Арбелю, он не увлекался. А чем еще заняться? Поговорить и то не с кем. Прозаик с утра до вечера выводит закорюки, Фризе от холода растерял свой и без того скромный словарный запас, а визитов пришельцам с Большой земли никто не наносил.
Была еще Генриетта. Вплоть до Новогодия она находилась ближе к смерти, чем к жизни. Немец отстранил бездарного лекпома и без отрыва от сетований на «сибирише веттер» взялся за лечение сам. Ему предстояло избавить больную не только от физических страданий, но и моральных. Со временем от владевшей им мерехлюндии не осталось и следа. Как добрая нянька, он сидел возле ее постели, смешил своим неподражаемым акцентом, травил анекдоты, а вечерами напевал мимо нот старинную колыбельную «Шляф, киндляйн, шляф». В этой песенке говорилось об отце, собирающем блудных овечек, о матери, трясущей яблоню, с которой падает сон, а еще о малыше Христе и Божьих агнцах. Последнее шло вразрез с атеистической политикой государства, но Генриетта, не владевшая немецким, не понимала слов и под неумелый напев засыпала спокойно и сладко.
Что до Вадима, то он долго искал силы подойти к ней и заговорить. Внушал себе, что его присутствие пагубно повлияет на состояние ее здоровья, вызовет очередной прилив сердечных мук. А когда все же собрался с духом и, обдумав загодя покаянную речь, вошел в ее светелку, то застал сцену истинно умилительную: поздоровевшая Генриетта в полотняном дезабилье, сшитом под ее конституцию оймяконской портнихой, сидела на кровати, а седой баварец, положив голову ей на колени, мурчал, как большой котяра. Она с мечтательной улыбкой щекотала его за ухом и выглядела счастивее всех счастливых.
Никем не замеченный, Вадим притворил дверь и тишайше удалился.
Заключение
Вырваться из Оймякона удалось только в мае. Запряженная цугом четверка оленей домчала участников экспедиции до Якутска, где, явившись в милицейский участок, они произвели подлинный фурор.
– А я вас уже в небоевые потери записав, – лупал глазами начмил Полуяхтов. – Доквадную отправив по инстанциям…
Вадима больше всего оскорбило слово «небоевые». Знал бы ты, паря, в каких передрягах мы на Лабынкыре побывали! Тебе и не снилось…
Но не время предъявлять претензии, тем паче по пустякам. Вадим решил связаться со своим руководством, чтобы получить новые указания. Обычная почта в те годы шла из Якутии до столицы около месяца, курьерские письма доставлялись быстрее – за десять-двенадцать дней. К счастью, уже четверть века в этом отдаленном краю действовал телеграф, а с недавних пор заработала и междугородняя телефонная линия. Вадима через коммутатор соединили с Барченко. Ничего путного не вышло: качество связи было отвратительным, реплики рвались по-живому, перемежались хрюканьем и кудахтаньем. Вадим отчаялся донести до шефа нужную информацию и сказал, что вышлет краткий отчет телеграммой, а подробности привезет лично. Александр Васильевич выразил одобрение. Старик не скрывал радости по поводу того, что питомцы его паранормального гнезда уцелели и собираются домой.
С возвращением, однако, случилась затяжка.
– Ихь сделайт Генриетт ангебот, – известил командира Фризе, сияя, как начищенный тульский самовар.
– Чего-чего ты ей сделал? – переспросил он.
– Предложений руки и херц. Просиль стать майне фрау.
– Ты псих? – Вадим офонарел. – Какое предложение? Какая фрау? Нас в Москве ждут!
– Москва ехаль позже, – объяснил немец, жмурясь на вылезшее после долгой зимы сибирское солнце. – Генриетт завершайт арбайт в полицей, получайт расчет, и я ее увозиль. Ихь хабэ пацентен… театралиш режиссер. Помогайт ей поступайт в институт, делайт из нее актрис. Ферштейн?
Вадим не согласился дожидаться, пока новоиспеченная невеста и будущая актриса завершит свой арбайт, разругался с немцем вдрызг и уехал из Якутска вдвоем с Арбелем – тот тоже спешил в Москву. С дороги писатель слал молнии жене и дочери, а в его портфеле лежала только что оконченная рукопись. Александр Романович был на подъеме. Фризе подлечил его, приступы прекратились, покрытый трещинами корсет отправился на свалку. Правда, немец предупредил, что болезнь коварная и может последовать рецидив, но Арбель Беляев отнесся к предостережению легкомысленно. Его переполняли творческие и жизненные проекты, один грандиознее другого.
В Хабаровске сели на поезд, шедший прямиком до Москвы. Вагон попался жесткий, но это был самый настоящий пассажирский состав, битком набитый разночинным людом: военными, студентами, рыбаками с тихоокеанских промыслов, дальневосточными селянами, ехавшими на заработки.
Проскочили Сибирь, въехали в пределы Урала. Как-то вечером поезд остановился на маленькой станции Шумково, где, если судить по расписанию, стоять ему вовсе не полагалось. В вагон вошли трое крепышей в тужурках, порыскали глазами среди пассажиров и обступили сидевшего на полке