дружбы будут потеряны для меня. Вы пытались излечить больного, а вместо этого убьете его! Останетесь ли вы довольны тем, что сделали, не будете ли упрекать себя в том, что не достигли лучшей цели, вы, такая великодушная и добрая? Будьте для меня сестрой милосердия, которая не только перевязывает раненого, но старается примирить его душу с небом. Прошу вас, Тереза, не отнимайте от меня своих благородных рук, не отворачивайте вашей головки, которой страдание придает еще больше прелести. Я не встану с колен, пока вы если не позволите мне любить вас, то по крайней мере простите мне мою любовь!
Терезе пришлось принять эти излияния всерьез, потому что Лоран был искренен. Оттолкнуть его с недоверием значило бы признаться в слишком сильном чувстве к нему; женщина, не скрывающая своего страха, уже побеждена. Поэтому Тереза держалась смело; быть может, она и в самом деле не боялась, воображая, что у нее еще достанет сил оттолкнуть его. К тому же самая ее слабость внушила ей правильное решение. Разрыв в этот момент привел бы к мучительным волнениям; лучше было утишить их, чтобы потом ловко и осторожно отдалить от себя Лорана. На это могло потребоваться несколько дней. Лоран был так переменчив и так легко переходил от одной крайности к другой!
Они успокоились, помогая друг другу забыть бурю и даже пытаясь посмеяться над ней, стараясь ободрить друг друга на будущее; но что бы они ни делали, их отношения резко изменились и стали неизмеримо интимнее. Страх перед разлукой сблизил их, и хоть они и клялись, что ничего не изменилось в их дружбе, во всех их словах и мыслях появилась какая-то душевная истома, нечто вроде утомления, смешанного с нежностью: оба они уже отдавались во власть любви!
Катрин принесла чай и своими простодушными и материнскими заботами помогла им, как она говорила, окончательно помириться.
– Лучше бы вы съели крылышко цыпленка, – сказала она Терезе, – чем портить себе желудок этим чаем. Знаете ли вы, – обратилась она к Лорану, указывая на свою хозяйку, – что она не дотронулась до обеда?
– Ну, тогда пусть она скорее ужинает! – воскликнул Лоран. – Не говорите «нет», Тереза, вам нужно поесть! Что сталось бы со мной, если бы вы заболели?
И так как Тереза отказалась есть, потому что у нее и в самом деле не было аппетита, по знаку Катрин, поощрявшей его настойчивость, Лоран заявил, что сам он голоден, и это была правда, потому что он забыл пообедать. Тут Тереза стала с удовольствием угощать его ужином, и они впервые вместе сели за стол – в одинокой жизни Терезы это было немаловажным событием. Еда за одним столом очень сближает. Вы сообща удовлетворяете потребность вашего материального существа, а если искать здесь более возвышенный смысл, то можно назвать это приобщением – само слово раскрывает этот смысл.
Лоран, чьи мысли часто даже среди шуток принимали поэтический оборот, смеясь, сравнил себя с блудным сыном, для которого Катрин торопилась закласть жирного тельца. Этот жирный телец предстал в виде щуплого цыпленка, что, естественно, рассмешило обоих друзей. Он был так мал по сравнению с аппетитом молодого человека, что Тереза встревожилась. В квартале, где она жила, нельзя было ничего купить, а Лоран не хотел затруднять старушку Катрин. В буфете нашли огромную банку желе из гуявы. Это был подарок Палмера, который Тереза еще не удосужилась попробовать; Лоран начал уплетать его, с восторгом говоря об этом чудесном Дике, к которому он по глупости начал было ревновать Терезу, теперь же он любил его всем сердцем.
– Видите, Тереза, – сказал он, – какими несправедливыми делает нас горе! Верьте мне, детей надо баловать. Хорошими становятся только те, с которыми обращались ласково. Дайте же мне побольше гуявы и делайте так всегда! Суровость – это не только желчь, это смертельный яд!
Когда подали чай, Лоран заметил, что он насыщался, как эгоист, а Тереза только делала вид, что ест, а на самом деле ни к чему не притронулась. Он упрекнул себя за свое невнимание и признался в нем; потом, отпустив Катрин, он сам захотел приготовить чай и подать его Терезе. Впервые в жизни он кому-то прислуживал и наивно удивился, почувствовав при этом утонченное удовольствие.
– Теперь я понимаю, что можно быть слугой и любить свое положение, – сказал он Терезе, на коленях подавая ей чашку. – Нужно только любить своего хозяина.
Со стороны некоторых людей самое незначительное внимание представляет необыкновенную ценность. В манерах Лорана и даже в его движениях и позах была какая-то жесткость, не покидавшая его даже тогда, когда он общался со светскими женщинами. Он прислуживал им с церемонной холодностью, как будто выполняя правила этикета. У Терезы, которая встречала его в своем маленьком доме как добродушная женщина и жизнерадостная художница, за ним всегда предупредительно ухаживали, и ему приходилось принимать это как должное. Разыгрывать домочадца значило бы обнаружить плохой вкус и неумение вести себя. И вдруг теперь, после всех этих слез и взаимных излияний, Лоран, не отдавая себе в том отчета, оказался облеченным правом, которое ему не принадлежало, но которым он завладел по вдохновению, а Тереза, удивленная и растроганная, не могла оспаривать у него это право. Казалось, он был у себя дома и завоевал привилегию заботиться о хозяйке как любящий брат или старый друг. И Тереза, не думая об опасности, которой угрожали ей эти заботы, следила за ним широко раскрытыми удивленными глазами и думала о том, как глубоко она ошибалась, принимая до сих пор это нежное и преданное дитя за высокомерного и мрачного человека.
И все-таки ночью Тереза много думала; но наутро Лоран не дал ей даже перевести дух, совсем не преднамеренно, а просто потому, что сам он жил теперь, не переводя дыхания. Он послал ей роскошные цветы, экзотические лакомства и такую нежную, кроткую и почтительную записку, что она невольно растрогалась. Он писал, что он самый счастливый из смертных, что он ничего не желает, кроме прощения, а теперь, получив его, чувствует себя королем вселенной. Он соглашался на все лишения, на любую суровость с ее стороны, только бы ему было позволено видеть и слышать свою подругу. Лишиться этого было выше его сил; все остальное в счет не шло. Он говорил, что Тереза не может его любить, что он это хорошо знает, и тут же, на десять строк ниже, писал: «Разве наша святая любовь не будет длиться вечно?»
И так по сто раз в день утверждал он и за и против, и правду и ложь с чистосердечием, в которое сам,