что Колю искалечило, оторвало руку или ногу. Ничего, и это можно перенести. Надо пойти успокоить, объяснить, что и без ноги люди живут и работают.
Отец молчал. Он смотрел мимо матери.
— Что ты молчишь? — почти шопотом спросила она.
Отец еще больше отвернул лицо.
— Убит? — сказала мать.
Отец молчал.
Я открыл широко глаза, я даже приподнялся на постели. Отец сидел попрежнему, положив руки на колени, а мать как-то осела, стала меньше. Я впервые увидел, что у нее узкие плечи, и с удивлением подумал, какая она слабенькая. Слезы текли по ее лицу.
— Коля! — сказала она и опять замолчала, и снова наступила тишина.
В углу верещал сверчок, тикали монотонно часы, в репродукторе негромко стучал метроном, отсчитывая секунды войны.
— Коля! — сказала мать. Она задыхалась, слова вылетали прерывисто, минутами казалось, что больше она не сможет уже говорить. — Почему он? Почему именно он? Ведь он был такой ласковый, такой тихий. Мухи никогда не обидит. Бывало, самому худо, — а он смеется и шутит, чтоб я за него не огорчалась… И такой работник хороший, и мастера говорили, и Калашников, и товарищи его все любили. Господи, ну почему он?
Она замолчала. Отец сидел неподвижно, глядя в одну точку. Мне было видно его лицо. Какое оно было усталое! Мне показалось, что отцу много сот лет, что у него за плечами целые столетия горя. Где-то треснула половица, что-то зашуршало на кухне, — может быть, пробежала мышь или таракан прополз за обоями, — и снова была тишина, и комната наша была такая же, какой бывала три месяца тому назад, в бесконечно далекое мирное время, когда отец читал, а мать вязала или чинила белье и молча, порой, улыбалась неторопливым своим мыслям.
— Почему он? — снова заговорила мать. — Почему ему не было в жизни счастья? Другие любят, и женятся, и няньчат детей, и если что, так дети хоть остаются.
Слезы текли по ее лицу и падали на теплую вязаную ее кофту. Потом у нее сморщились щеки, и слезы побежали быстрее, и лицо стало жалким, маленьким, и она застонала, и ладонями сжала виски, и закачала головой быстро, быстро, вправо и влево, вправо и влево.
Отец вздохнул и выпрямился на стуле. Мать опустила руки и стихла.
— Вот и нет нашего старшего, Алексей Николаевич, — сказала она, и снова лицо у нее скривилось. — Он мучился? — спросила она.
— Не знаю, — ответил отец.
Он встал, снял фуражку и провел рукою по волосам. Мать подняла глаза и вдруг тоже встала.
— Ты еще мне не все сказал, Алексей Николаевич? — запинаясь, спросила мать. Она смотрела на него прямо в упор, и он отвел глаза.
— Ну, что еще? — тихо спросила мать, вся дрожа. — Ведь ты же здесь, с тобой ничего не случилось. И Леша здесь.
Она смотрела ему в лицо и требовала ответа, а отец избегал ее взгляда. Я весь дрожал от томительного чувства чего-то неожиданного, что нависло над нами и должно было разразиться. И вот я увидел, что отец повернул голову и глаза его остановились на мне. Мать стояла неподвижно. Кажется, она не дышала. Она проследила за взглядом отца и мелко затрясла головой.
— Нет, нет, — быстро зашептала она. — Ты не это хотел сказать. Правда, ведь не это? — Она говорила жалобно, умоляюще, сама не веря в то, что она говорит. Снова отец отвел глаза и перевел дыхание.
— Надо, мать, — сказал он. — Голос его звучал тоскливо и уверенно. — Надо! — повторил он.
У матери распрямились плечи и поднялась голова. Она снова была статной, энергичной женщиной, какой я ее знал с детства.
— Нет, — сказала она. — Я его не отдам.
Она подошла к кровати, на которой я лежал, и заслонила меня от отца. Снова отец глубоко вздохнул и сказал, не глядя на мать:
— Надо.
— Ему ведь пятнадцать лет, — говорила мать. — Таких не берут в армию. Ведь он еще совсем мальчик. Ему еще в рюхи играть. Он, наверное, и винтовку-то не поднимет.
Отец стоял высокий, немного неуклюжий. Я даже не знаю, слушал ли он мать. Он думал о своем, он был поглощен одной неотступной мыслью.
— Алексей Николаевич, — сказала жалобно мать. — Ведь мы с тобой только что потеряли старшего сына. Ведь нельзя же требовать все. — Отец молчал. — Я пойду к Богачеву, — сказала мать, — я спрошу его: где это сказано, чтобы дети шли воевать? Где записан такой закон? У нас Николай погиб. Мне нелегко, Алексей Николаевич, я уже отдала сына. А этот ведь маленький. Могу я оставить себе маленького?
— Надо, мать, — упрямо повторил отец.
— Как ты смеешь говорить? — сказала мать. — Разве ты не отец, разве это не твои дети? Нет такого закона, чтоб в пятнадцать лет итти воевать. Это ты выдумал, потому, что тебе все равно. Ты жестокий человек, Алексей Николаевич! Подумай сам, ведь Леша еще не оперился, ты его еще учить должен, защищать должен, а ты его сам под огонь тянешь. Нет, я не отдам тебе Алексея! Я уже отдала старшего. Если все страдают, пускай страдаю и я. Но мальчика я не отдам.
Мать уже не просила, она требовала. Она высоко подняла голову и прямо смотрела на отца. Снова наступило молчание. Тикали часы, и не в такт им тикал метроном, отсчитывая секунды войны. Мать стояла уверенно и твердо, заслоняя меня от отца. Отец глядел в сторону, попрежнему думая о своем. Потом он глубоко вздохнул и заговорил негромко, неторопливо, часто останавливаясь, подыскивая слова:
— Видишь ли, мать, Николай, понимаешь, так погиб. Он у меня в батарее был наблюдателем. Это значит, что он с телефонным аппаратом подползал поближе к противнику и смотрел, куда падают снаряды, и нам сообщал. А я принимал от него по телефону указания и менял прицелы.
Отец помолчал, как бы вспоминая порядок событий, как-то беспомощно пожевал губами, вздохнул и продолжал говорить:
— И вот, понимаешь, немцы пошли не в том направлении. Там, где они сначала хотели, — они пройти не могли. Мы их очень сильно обстреливали. Они тогда подались правей. Николай наш лежал под старою ивой, — знаешь, против Дома инженеров, над берегом. Они около ивы и стали переправляться. Коля тогда и передает, что, мол, бейте по старой иве. Я, понимаешь, взял карту, рассчитал, дал прицелы орудиям.
Отец снова замолчал. Он молчал долго. Наверное, ему трудно было говорить, но внешне это не было заметно. Он откашлялся. Мать слушала его молча, внимательно глядя на него, не двигаясь, почти не дыша.
— Дал, понимаешь, прицелы орудиям, — повторил отец, — и, понимаешь,