что я могу рассчитывать, и мы пошли. В Софье Родионовне была последняя моя надежда, я ожидал от нее узнать, где Мила и была ли она на работе. Но я не знал, как подойти к своему вопросу. Благо проницательная Софья Родионовна пошла сама мне навстречу и ни с того ни с сего, как бы между прочим, стала жаловаться на недостаток кадров, вследствие чего, как я мог видеть, ей приходится задерживаться на работе. Как так? – тут же и с надеждой подхватил я, ведь мне хорошо было известно, что отдел культуры с недавним переводом Истоминой Милы был укомплектован кадрами полностью. Моя попутчица, с напущенным расстройством в голосе отвечала мне, что, к сожалению, незаменимая ее Мила заболела, внимательно всматриваясь в меня при этом, и улыбаясь не одними только глазами. Я не сумел скрыть своего волнения, услышав это известие, но Софья Родионовна тут же меня успокоила, сообщив, что по ее сведениям болезнь Милы вовсе несерьезная, и при этом улыбка в чертах ее не первой молодости, но не лишенного былой привлекательности лица еще больше обозначилась. Также она не забыла выразить мне большую признательность за непритворное сочувствие к ее коллективу. Софья Родионовна, как ты можешь заметить, Митя, игривым характером обладает. ―«Если Мила не появится и завтра, – сказала она мне, – мы планируем ее навестить с гостинцем». Я сказал, что это очень верная мысль, которая свидетельствует о большом сердце и руководительских способностях ее обладательницы. ―«Скорее жизненного опыта», – отвечала она мне, плутовски подмигнув при этом. ―«Конечно, чувство коллективизма…» – промямлил я, все больше смущаясь. ―«Вот-вот, а вы принять участие не желаете?» – предложила она. Мне показалось, я ослышался. ―«Коллектив одним отделом не ограничивается», – объяснила Софья Родионовна, интонацией своего голоса, загоняя меня в краску окончательно. Тем не менее, в эту минуту я готов был расцеловать эту лукавую насмешницу, дарящую мне верную возможность непременно увидеться завтра с Милой. Но только завтра! До завтра нужно было ждать, казалось, целую вечность. Тут в голову пришла мне одна обнадеживающая идея. Как можно более спокойным голосом я отвечал Софье Родионовне, что, конечно, с большой готовностью и желанием приму участие в завтрашнем посещении прихворавшей Истоминой… ―«Потому как чувство коллективизма», – не пропускала случая вставить интересное замечание моя остроумная попутчица. ―«Да, и в первую очередь, чувство коллективизма, – соглашался я. – Но…» ―«Существует "но"?» – страшно удивилась Софья Родионовна. ―«Я буду вынужден задержаться, у меня запланированы некоторые дела». ―«Ах, задержаться!» – возвращалось все на свои места для понимания моей участливой собеседницы. Я дополнил, что ждать меня им будет вовсе не обязательно, что я прибуду за ними следом. ―«Только, я не знаю адреса», – заключил я. У Софьи Родионовны в этот момент был такой взгляд, каким я представляю себе обыкновенно взгляд Порфирия Петровича, каким он смотрел в своем кабинете на Раскольникова, когда читаю роман Достоевского. После чего, о том, где живет Мила, мне было подробно и охотно пересказано. Закончилось тем, что я сдуру Софью Родионовну горячо поблагодарил, и, распрощавшись с ней на перекрестке, более не скрывая своих намерений, поспешил в обратную от своего дома сторону.
Дверь в подъезд Милы на этот раз оказалась открыта, кто-то переезжал, на улице уже стояла мебель и из двери как раз выносили холодильник. Я дал дорогу, затем, забыв о лифте, влетел на седьмой этаж и без раздумий позвонил в 28-ю квартиру. За дверью послышался знакомый голос, Мила спрашивала, кто? Я назвал себя. Дверь спешно отворилась и, прежде чем я успел осмыслить происходящее и ощутить действительность, как верный муж и порядочный семьянин я перестал существовать…
Опускаясь вновь на бревно, с таким видом, будто ему только что под палящим солнцем пришлось преодолеть дистанцию в десять километров, крайне изнуренным и разбитым, Игнатов попросил у Пряникова сигарету. Дмитрий Сергеевич зная, что его друг уже очень давно, с того момента, как Антонина Анатольевна забеременела Сонечкой, сигарет в руки не брал, однако, выполнил эту просьбу без лишних слов и промедлений, даже собственноручно подкурил Андрею Константиновичу. Тот с жадностью затянулся.
–Экая зараза, – сказал он, – кто раз притронется, считай в рабстве. С лишком пятнадцать лет держался стороной, а чуял запах где, зубы сводило, и даже во сне с наслаждением курил, такое снилось, можешь представить?.. Но, все же: нет, не стоит. – Игнатов, еще раз посмотрев на дымящуюся сигарету вблизи, как бы прощаясь, затушил ее о бревно. После чего возобновился его рассказ:
«Обо мне больше нечего говорить. Столько подробностей сообщить успел – стыд. Это я, Митя, против воли продолжаю искать себе оправдания. Страсть, безумие, благосклонность общества, – о чем я, впрочем, еще намерен распространиться впереди, – ничего с меня не может снять вины, я как есть, преступник, Митя, – Тоня справедливо меня назвала, – преступник самый настоящий. Но я один. Милу нельзя ни в чем обвинить. Ты можешь подумать, что она развратная. Но нет, она еще совсем дитя, простодушная девочка, которую я, вместо того, чтобы образумить… Ты должен выслушать, как все это развивалось у нее. Сейчас ты поймешь, что на самом деле она не что иное, как жертва, еще одна жертва. Вот, что она мне потом, уже в следующий раз, когда мы были с ней наедине, о себе пересказывала.
Она говорила, что «влюбилась» в меня почти с первого взгляда. По одному только этому выражению ты можешь заключить, Митя, какой на самом деле Мила еще ребенок. Она говорила, что во всю жизнь до меня не видела настоящего интеллигента. Мне было лестно такое слышать, конечно. Людей воспитанных нынче действительно маловато. Только… только много тут было преувеличенного. Я и сам себя помнил в ее возрасте, когда фантазия с такой готовностью выдает желаемое за действительное. И потому, с самого начала и по сей день, пока я оставался в глазах этой девочки «особенным» и «чудесным», я неизбежно чувствовал себя мошенником и проходимцем, и это чувство преследовало меня…
Тогда, в День Независимости, Мила испытывала тоже необыкновенное возбуждение, временами до головокружения, она мне говорила об этом, и, также как и я, почти не могла владеть собой и спокойно мыслить. После же, после того, как мы с ней попрощались, когда она вошла в свой темный, прохладный, сырой подъезд, только там она как будто отрезвилась, и испугалась самую себя, ужаснулась, что чуть было не сделалась преступницей. Поднявшись на свой этаж, она открыла и закрыла за собой дверь, на все замки, – «закрылась от себя», по ее собственному выражению, упала тут же в прихожей на пол, обвила