где полыхало темнеющее небо. Поскакал на запад.
Догнав Костю, который неуклюже качался на лошади, Платон крикнул ему, указывая на небо:
— Видите? Стало быть, все равно опоздали!
В ответ Костя не то кашлянул, не то что-то крикнул.
Платон мчался карьером к месту боя…
На рассвете хлеб, овес и полынь-трава опять увидали, как поле задымилось пылью, но не со стороны востока, а со стороны запада. За пылью происходило что-то такое, от чего земля под хлебными корнями гудела, стонала.
Пять, шесть, десять, двадцать — много с разных сторон верениц всадников скакало. В беспорядке. Кто без коня, кто со стреляющими вверх винтовками, кто с обнаженными шашками, кто без шапок. Лошади под мылом. Многие с кровью.
Хлеб, овес и полынь-трава видели, слышали все это и опять притихли жутко, как в стародавние века.
А земля по-новому, по-необыкновенному от чего-то такого, что рвалось там, вдогонку за летящими всадниками, странно гудела, стонала под хлебными корнями.
* * *
Костя лежал в последней стадии туберкулеза. Глаза стали большие. Лицо прозрачное и ломкое, как бумага. На левой щеке, ближе к глазу — румянец. Как всегда, Костя был одет просто, но чисто. Хорошо выбрит. Как прежде, как всегда, окружен книгами. Немного грустный, но как большинство культурных людей — какой-то бодрой грустью, окрашенной в цвет надежды. Надежда — румянец на ломкой и бледной грусти.
У кровати его были: Ваня, невысокого роста коренастый человек с бородой лопатой; Соня, с желтыми пятнами беременности на лице, и Платон — высокий, еще более сутулый, чем прежде, плохо выбритый, с большими усами, в пыльных сапогах.
Ваня и Соня вперебой рассказывали о том, что слышали они на только что закончившемся заседании съезда партии.
— Как же? Как же?! Он прямо так и называл прошлую нашу практику ошибкой.
— Так и называл, — рьяно докладывала Соня. — Так прямо и говорил: все, что мы делали до сих пор в экономической политике, есть ошибка.
— Нет, мой друг, — умерял Ваня порывы своей жены, — не вся политика ошибочна, а лишь наше отношение к крестьянству.
— Я уверяю тебя, что ты ошибаешься: ты как раз в это время вышел из зала, а я слышала.
— Это во время речи Владимира Ильича-то я вышел?! Ты, мой дружок, очевидно, зарапортовалась.
— Зарапортовалась? Когда… Да вот товарищ пусть подтвердит, — она указала на Платона.
— Он несколько раз употребил это слово «ошибка», — заговорил Платон, как всегда, тихо, но четко. — Но я не придаю этому никакого значения, потому что мне кажется, что у него был тактический маневр, отрезать раз навсегда пути к старой практике, чтобы методы этой практики не впутывать в новую.
Костя очень обрадовался этому заявлению. Он приподнялся с постели, румянец его на левой щеке запылал еще ярче. Он обеими руками схватил руку Платона, тряс ее и, задыхаясь, говорил:
— Вот именно так! Ах, как я глубоко с вами согласен! Я уверен, что Владимир Ильич с нами согласен. — Костя совсем сел на кровати. — Я вам могу привести интереснейшее, хотя и косвенное, доказательство этого. Дело было за границей, во время войны. Как-то однажды я зашел к нему и показал статью Каутского, сплошь оборонческую, больше того, больше того, — почти шовинистическую. Я предложил Владимиру Ильичу написать что-нибудь против Каутского, разобрать Каутского по косточкам, доказать, что он фактически отступает от революционной линии. Владимир Ильич сделал такой жест рукой, словно сбросил ненужные бумажки со стола. — Зачем, — сказал он, — так много доказывать, что Каутский отступил от революционной линии? На нашу статью он снова ответит, нам нужно будет опять много и долго доказывать. Не лучше ли просто сказать ему и всем оборонцам, что они предатели. Это очень понятное слово, особенно аргументировать его не приходится, достаточно указать просто на факты. Между тем это слово положит конец всякой нашей связи с ними. Что же в самом деле доказывать, если они изменники и предатели?! Вот и теперь подобное, чтобы отрезать прошлое от настоящего. Ленин революционен в любом своем движении — будь то направо или налево: он берет одинаково круто…
Костя закашлялся, захлебнулся кровавой мокротой. Стал отплевываться. Соня подложила ему под голову подушки и помогла лечь.
— Вам не надо много говорить, — заботилась она.
— Эк, проклятая! — ругал Костя свою болезнь.
Платон начал мерить комнату своими военными шагами. Вдруг повернулся на каблуке и сказал:
— Но не подумайте, что я согласен с Владимиром Ильичем. Если даже оставить в стороне все тактические приемы — он не прав.
Костя закрыл глаза рукой. Грудь его трепетала. Он собирался что-то возразить. Соня укоризненно махала рукой по адресу Платона. Ваня сумрачно смотрел на Костю и на лице своем делал такие страдальческие гримасы, будто это он, а не Костя задыхается кровью.
— Я не согласен… — но, взглянув на Костю, Платон махнул рукой и направился к выходу.
— То… товарищ, — силился звать его Костя, — не уходите!..
Платон вернулся. Соня махала ему рукой, чтоб он ушел. Ваня звал, чтоб он пришел. Костя делал рукой жест, чтобы Платон сел на стул.
— Нас было четверо… — начал Костя. — Четверо и осталось. Все мы разные. Все мы у одного дела. Все мы, не знавшие физической работы или знавшие ее случайно, пришли к пролетарской борьбе двумя путями. Одни потому, что из книг узнали, где человеческое будущее, и стали считать борьбу за это будущее самым достойным и самым честным делом всей жизни. Другие пришли к борьбе просто вследствие озорного своего характера. Для таких революция — цепь блестящих приключений. Такие революционеры почти ничего не имеют общего с конечной целью борьбы. Они не верят, не допускают, чтобы у такого массового движения, у такой небывалой стихии могли быть какие-то цели. Все же эти люди могут называть себя социалистами, коммунистами, анархистами. Но на практике они могли в лучшем случае быть лишь хорошими революционерами в моменты стихийного подъема. В остальное же время они… — Костя махнул рукой. Опять закашлялся.
Ваня смотрел в окно, как стаями, словно прибой морской, налетали вечерние ласточки и улетали и снова прилетали. Соня старалась подставлять больному плевательницу и поправлять подушки. Платон стоял, прислонившись спиной к запыленному книжному шкапу, и, закинув голову, смотрел на люстру, окутанную паутиной.
— Правда, что на некоторой степени, — начал опять Костя, — озорничество превращается в огромную душевную буйность. Такой обладает Владимир Ильич и, если бы не сильный ум его, всосавший глубоко в себя марксистское образование, — кто его знает, — может, был бы он террористом, в роде своего старшего брата. Но у него равновесие светлейшего ума и революционной необузданности. Цель нашей революции ясна для Владимира Ильича.