Ознакомительная версия. Доступно 18 страниц из 89
Как какая чума – честь, красота. Если только это не одно и то же.
Но что бы мы могли без науки? Вот оно, напротив, через Фонтанку – Николаевское инженерное училище, Михайловский замок, – мы же все взяли оттуда: гальванический подрыв у Шиллинга, стеклянную подрывную трубку у Власова… А сейчас там Яблочков колдует над своей электрической свечой, затмевающей солнце… Никогда я больше не чувствовал себя таким счастливым, как в те короткие годы, когда метался от науки к науке. Не опьяненным, не упоенным – просто счастливым, насколько это отпущено смертному. Но нет же, захотелось поиграть в Рахметова, в Занда, в Брута…
А вожак наш, Тарас, с детства играет в запорожца. И жандармам хочется поиграть – им тоже нужны шлемы, шишаки…
Прошел мимо, и ничего не дрогнуло, только проснувшийся скептический бесенок шепнул на ухо: так сейчас арест для тебя был бы спасением, виселицу ты еще не успел заслужить, а вот завтра уже получишь ее наверняка, если только на месте не прикончат. Нет, последнюю пулю непременно сохранить для себя…
Подумалось скучно, по-деловому. Но вот от чего впервые екнуло сердце: Цепной мост. Как я обмер от радости, когда самостоятельно вывел уравнение цепной линии. Отец не очень-то хотел нанимать для меня домашнего учителя – так глубоко забираться в интегралы и дифференциалы казалось ему не дворянским делом. Но когда этот волосатый нигилист в очочках и пледе сказал ему, что еще не встречал таких математических дарований, он заметно потеплел и к высшей математике, и к нигилистам. И все равно он предпочел бы отдать меня в училище правоведения – вот как раз и его колоннада справа. Композитора Чайковского его гений увлек из-за этих колонн в истинную красоту и высоту, а вот мои талантишки, видно, оказались слабоваты.
А поблизости в Соляном переулке финансовый туз барон фон Штиглиц разворачивает роскошное училище технического рисования, дабы выводить красоту из дворцов и музеев в будничную жизнь, творить гибриды красоты и пользы. Отец при всей его нелюбви к утопическому фантазированию тоже иногда проговаривался в таком духе, что демократия должна не уничтожать аристократию, а распространять ее завоевания на всех, кто способен их усвоить. В этом мне слышался намек, что усвоить их способен отнюдь не каждый, и в нашей спартанской секте полагалось насмешничать над узорами на печном горшке, а меня уже давно посещали предательские мыслишки, что прелесть жизни придают именно узоры. И мужики, как я убедился в своих странствиях, отнюдь узоров не чуждаются, уж сколько им по их возможностям отпущено. И я бы, чувствую, красоте этой послужил с большой охотою, если бы только дал себе волю.
Но я считал себя вправе бороться лишь за чужую свободу.
С барок здесь, когда ни пройдешь, кажется, круглый год разгружают дрова… Вот так бы их и разгружать и не тревожиться об истории, перед ходом которой мы бессильны, словно колибри перед мамонтом. Ведь эти грузчики и не думают стонать, это мы придумали, чтобы вдохновляться своим сочувствием к ним. Они не знают самого мучительного страдания – принуждения быть маленьким, когда ощущаешь себя большим, а большими мы могли ощущать себя, только вступаясь за «маленьких людей», которые ничуть не меньше и не слабее нас.
Вот хоть бы и этот, будто на сеновале, разлегшийся в своей лодке яличник в палаческой красной рубахе, красив и румян, чего ему стонать, в этой же рубахе он и пойдет глазеть, как меня будут вешать, скажет: опять господа чегой-то промеж себя не поделили (нет, последнюю пулю только себе…). Да и государь, пролетая со своим конвоем мимо Инженерного замка, тоже, наверно, вспоминает, что дедушку его, да и прадедушку тоже, уходили не крестьяне, а дворяне, он, наверное, и нас считает кем-то в этом роде и, возможно, не так уж и ошибается: первых более всего ненавидят не последние, те ненавидят предпоследних. Первых ненавидят вторые, желающие с ними сравняться.
Но что бы я ни передумал, я не передумаю, доведу дело до конца, пройду для начала полагающееся очищение водой: если пересечешь Неву и не увидишь за собою другой лодки, значит, никто по твоему следу не идет. Пока не научатся наблюдать издали или передавать тебя заранее расставленным часовым.
На реке сильно задувало, лодку швыряло из стороны в сторону, волны заплескивались через борта, и я, одной рукой держась за скамейку, другой прикрывал ухо, чтобы не надуло, да подбирал ноги, чтобы поменьше промокнуть, – где там будет их сушить в троглодитской берлоге… Дьявольская разница идти на смерть с сухими или с мокрыми ногами, те, кто думают, что это безразлично, ничего не понимают ни в жизни, ни в смерти. Когда-то, еще вчера, я наслаждался бурями – сильней, сильней, подзуживал я их, – пусть сильнее туча грянет, закипит громада вод! Но сейчас с громадой вод боролся не я, а этот деревенский малый, проделавший обратное хождение из народа в городскую красивую жизнь: у настоящих, непридуманных мужиков я не замечал ни малейших социалистических поползновений – каждый был бы рад выбраться из бедности, пускай и за счет ближнего: а пусть не разевает рот! На то и щучка в море, чтоб карась не дремал! Дружба дружбой, а табачок врозь, сани чужие, хомут не свой – погоняй, не стой, – вот была их мудрость. Нет, поделить господскую землю – это завсегда с нашим удовольствием, но ежели он сам прикупил землицы хоть с воробьиную четверть – это не замай! Он же трудится, он пашет и боронит, и в его глазах какой-нибудь Менделеев такой же барин и чужеед, как и всякий, кто не бредет за сохой. А мы это скудоумие еще и решили возвести в перл творения, я и сам старался не замечать красот природы, хотя мой глаз и сейчас невольно ловит зловещий пурпур ненастной вечерней зари и свинцовый отлив разгулявшихся волн. Не случайно же я запомнил, как живописец Куинджи, кучерявый, будто цивилизовавшийся фавн, чуть ли не со слезами в голосе благодарил моего отца, заплатившего за его речной пейзаж вдвое больше, чем он запрашивал: теперь он сможет спокойно довести до конца другую свою картину. И отец едва заметно дрогнул красиво седеющим усом в мою сторону, когда знаменитый художник с горечью произнес: «Они желают уничтожить угнетение, а уничтожают красоту».
Беллетрист Гаршин где-то разъяснил, что красивая картина никого еще не сделала лучше, что нужно живописать страдающий народ, скорчившегося клепальщика во мраке чугунного котла. Мой Инженер прямо-таки исходит желчью: «Так что же, мы должны отказаться от паровой тяги, которая уже освободила тысячи людей от лошадиной работы? Или нужно засунуть в котел Стефенсона с Яблочковым?» Он говорит, что какой-то коллега Яблочкова с греческой фамилией пытается сплавлять металлические кромки при помощи вольтовой дуги – тогда и клепальщики станут не нужны. «Вот что избавит людей от этой каторги, а не ваша гражданская скорбь! У вашего Некрасова в его «Железной дороге» нет самой главной фигуры – Стефенсона, одни только землекопы да купчина, чтоб было кого сделать козлом отпущения. Не позорную производительность, а какого-то определенного злодея. Вы бы если и в Африке увидели голого дикаря, то стали бы доискиваться, кто украл его портки. Чтоб было на ком сорвать зло».
Но теперь мне не до зла – я бы и с землекопами охотно поменялся. Теперь я понимаю, что счастье это – жизнь, а несчастье – это смерть. Мне приходилось и копать землю, и ночевать в поле, и ничего страшного: промокшая одежда быстро согревается, нужно только не шевелиться, чтобы не допускать притока свежей воды. Во время балканского похода я убедился, что вчерашние мужики, которым лишения вроде бы привычнее, легче приходят в отчаяние от жажды, усталости и стершихся ног, чем студенты-волонтеры: у них нет гальванизирующей веры. Я тогда же впервые и подумал, что материальное благополучие не может принести счастья: сколь бы ни уменьшалось количество страданий, наша уязвимость будет расти еще быстрее, наши требования будут всегда опережать наши возможности. Счастье может доставить только вера, дающая высокое оправдание нашим бедам. А без такого оправдания любая царапина станет нарывать бесконечно.
Ознакомительная версия. Доступно 18 страниц из 89