Оба стремления так противоречивы, что в действительности в одно и то же время не могут встретиться в одном и том же народе. Оно должно быть непременно призрачным стремлением, скрывающим за собою настоящее, как это и было в 1848 году. Мнимое стремление к свободе было самообольщением, обманом; стремление же к основанию пангерманского государства было весьма серьезно. Это несомненно, по крайней мере, в отношении ко всему образованному немецкому буржуазному обществу, не исключая огромнейшего большинства самых красных демократов и радикалов. Можно думать, догадываться, надеяться, что в немецком пролетариате живет противосоциальный инстинкт, который, быть может, его сделает способным к завоеванию свободы, потому что он несет то же экономическое ярмо, и которое так же ненавидит, как и пролетариат других стран, и потому что ни ему, ни другим нет возможности освободиться от экономического рабства, не разрушив многовековую тюрьму, называемую государством. Возможно только предполагать и надеяться, ибо фактических доказательств на это нет, напротив, мы видели, что не только в 1848 году, но и в настоящее время немецкие работники слепо повинуются своим предводителям, тогда как предводители, организаторы социально-демократической партии немецких работников, ведут их не к свободе и не к интернациональному братству, а прямо под ярмо пангерманского государства.
В 1848 году немецкие радикалы, как заметили выше, нашлись в печальной трагической необходимости бунтовать против государственной власти, чтобы заставить ее сделаться сильнее и шире. Значит, они не только не хотели ее разрушить, напротив, самым нежным образом пеклись о ее сохранении в то время, как боролись против нее. Значит, вся деятельность их была разбита и парализирована в своем существе. Действия власти не представляли такого противоречия. Она, нисколько не задумываясь, хотела задушить во что бы то ни стало своих странных, непрошеных и беспокойных друзей, демократов. Что радикалы думали не о свободе, а создании империи, достаточно привести один факт. Когда франкфуртское собрание, в котором уже торжествовали демократы, предложило императорскую корону Фридриху Вильгельму IV 28 марта 1849 года, т. е. когда Фридрих совсем уничтожил все так называемые революционные приобретения или народные права, разогнал конституанту, избранную прямо народом, и дал самую реакционную, самую презренную конституцию, когда он, полный гнева за претерпенные им и короною оскорбления, травил ненавистных ему демократов полицейскими солдатами.
Не могли же они быть до такой степени слепы, чтобы требовать от такого государя свободы! Чего же они надеялись и ожидали? Пангерманского государства!
Король и этого не был в состоянии им дать. Феодальная партия, восторжествовавшая вместе с ним и снова захватившая государственную власть, крайне враждебно относилась к идее единства. Она ненавидела германский патриотизм как крамольный и знала только свой прусский патриотизм. Все войско, все офицеры и все кадеты в военных школах пели тогда с неистовством известную прусско-патриотическую песнь:
«Я пруссак, знаешь ли мое знамя».
Фридриху хотелось быть императором, но он боялся своих, боялся Австрии, Франции, а главным образом императора Николая. В ответ польской депутации, приходившей требовать свободы для Познанского герцогства в марте 1848 года, он сказал: «Я не могу согласиться на вашу просьбу, потому что это было бы противно желанию моего зятя, императора Николая, который настоящий великий человек! Когда он говорит – да, то и бывает да, когда говорит – нет, то – нет».
Король знал, что Николай никогда не согласится на императорскую корону, поэтому, и особенно поэтому, он наотрез отказался принять ее от франкфуртской депутации.
А между тем ему необходимо было что-нибудь сделать в смысле германского единства и прусской гегемонии, хотя только для того, чтобы выручить свою честь, компрометированную его мартовским манифестом. Для этого Фридрих, пользуясь лаврами, пожатыми прусскими войсками при усмирении демократов Германии и внутренними затруднениями Австрии, недовольной его успехам в Германии, сделал попытку основать союз в мае 1849 года между Пруссией, Саксонией и Ганновером, клонившийся к сосредоточиванию в руках первой всех дипломатических и военных дел, но союз продолжался недолго. Лишь только Австрия с помощью русского войска усмирила Венгрию (в сентябре 1849 г.), как Шварценберг грозно потребовал от Пруссии, чтобы все в Германии было возвращено к старому домартовскому порядку, словом, чтобы был восстановлен Германский союз, столь удобный для преобладания Австрии. Саксония и Ганновер тотчас же отстали от Пруссии и присоединились к Австрии; Бавария последовала их примеру; а воинственный вюртембергский король объявил во всеуслышание, что «куда ему прикажет идти с своим войском австрийский император, туда он и пойдет».
Таким образом, несчастная Пруссия очутилась в полнейшем уединении. Что было ей делать? Согласиться на требование Австрии казалось для тщеславного, но слабого короля невозможным; поэтому он назначил своего друга генерала Радовица первым министром и приказал своим войскам двинуться. Чуть было не дошло до драки. Но император Николай крикнул немцам: «Остановитесь!», прискакал в Ольмюц (ноябрь 1850 г.) на конференцию и произнес приговор. Униженный король покорился, Австрия торжествовала, и в прежнем союзном дворце во Франкфурте (в мае 1851 г.) после трехлетнего затмения открылся вновь Германский союз.
Революции как бы не было. Единственный след ее – ужасная реакция, долженствующая служить спасительным уроком немцам: кто хочет не свободы, а государства, тот не должен играть в революцию.
Кризисом 1848 и 1849 гг. кончается, собственно, история германского либерализма. Он доказал немцам, что они не только не в состоянии завоевать свободу, но даже и не хотят ее; доказал, кроме того, что без инициативы прусской монархии они не в состоянии достигнуть далее своей настоящей и серьезной цели, не в силах создать единого и могучего государства. Последовавшая реакция отличается от таковой в 1812 и 1813 гг. тем, что, несмотря на всю горечь и тягость последней, немцы посреди нее сохранили и могли сохранить заблуждение, что они любят свободу и что, если бы им не помешала сила соединенных правительств, далеко превосходившая их крамольную силу, они сумели бы создать вольную и единую Германию. Теперь такое утешительное самообольщение невозможно. В продолжение первых месяцев революции решительно не существовало такой правительственной силы в Германии, которая могла бы им воспротивиться, если бы они хотели что-либо сделать; впоследствии же они, более, чем кто другой, способствовали восстановлению такой силы. Значит, нулевой результат революции произошел не от внешних препятствий, а только от собственной несостоятельности немецких либералов и патриотов.
Чувство этой несостоятельности стало как бы основанием политической жизни и руководителем нового общественного мнения Германии. Немцы, по-видимому, изменились и стали практическими людьми. Отказавшись от широких абстрактных идей, составлявших все мировое значение их классической литературы, от Лессинга до Гете и от Канта до Гегеля включительно, отказавшись и от французского либерализма, демократизма и республиканизма, они стали отныне искать исполнения германских судеб в завоевательной политике Пруссии.