В бюро информации не мои слова, а мое лицо, должно быть абсолютно малохольное, произвело впечатление, и они согласились передать по радио объявление. Я осталась у стойки ждать. По радио что-то передавали. Какие-то распоряжения. Потом была пауза, такая долгая, что я думала, сейчас умру, не дождавшись.
Наконец:
– Мистер такой-то, отлетающий рейсом номер такой-то по маршруту Нью-Йорк – Тель-Авив, вас разыскивает по срочному делу мисс Ольга.
Так и назвали: мисс Ольга. Остальные пассажиры, если они грамотные, – могли подумать, что речь идет об одной из трех сестер из пьесы Чехова «Три сестры».
Обращение повторили. Дальше оставалось одно: ждать. По радио передали, что посадка на самолет Нью-Йорк – Тель-Авив продолжается. У Б.С. будет в распоряжении всего несколько минут, если он прибежит сюда. Но мне и этих минуточек будет достаточно. Я все успею сказать. Если не все, то, по крайней мере, главное. А что главное? И вообще, что я ему скажу? Меня вдруг охватил страх. Действительно, что я ему скажу? Затопать ногами в детской истерике и потребовать, чтобы он вернул билет? Нелепо. Что же я сделаю, когда он, запыхавшись, вынырнет из толпы пассажиров? Брошусь к нему, повисну на шее и не разомкну объятий, пока самолет не улетит без него. Пусть пропадет билет. Пусть…
По радио донеслись шорохи включаемого микрофона, и ясный женский голос произнес:
– Мисс Ольга, мисс Ольга.
– Да! Слушаю! – закричала я по-русски.
– Мистер такой-то не может из-за недостатка времени повидаться с вами. Он уже в самолете. Он горячо целует вас и просит немедленно ехать домой. Вот и все… Это похоронное сообщение повторяли по радио, но я уже не слышала. Я оглохла. Мои уши заложило ватой. А в голове шумело, как в закипающем чайнике.
Люди с чемоданами и сумками сновали вокруг меня взад и вперед. Я натыкалась на них. И не извинялась. Я ненавидела их. И этот чистый красивый аэропорт. И этих гнусных стюардесс в своей гнусной униформе. И эти электрические табло с мелькающими цифрами и словами. И весь этот комфорт. И эти разумно продуманные, для удобства пассажиров, движущиеся ленты с багажом. Бесшумные эскалаторы. Ровный свет из скрытых в глубоких дырах светильников. От всего этого пахло стерильным продезинфицированным крематорием.
Обратно я ехала не в такси, а автобусом, билет на который я смогла оплатить, пошарив по всем карманам. Оставалась еще мелочь, чтоб в Манхэттене пересесть на метро.
Автобус был наполовину пуст, и я сидела одна на двухместном сиденье. Ни о чем не размышляя. Просто сидела и тупо смотрела в стекло, по которому струились на ветру капли тающего снега. В кинофильмах иногда так изображают брошенных любовниками женщин. С безразличными застывшими лицами. И их горе очень художественно подчеркивается каплями дождя на стекле – образ слез в душе бедной женщины. Пошловато. Но, оказывается, близко к правде.
По стеклу автобуса косо бежала, свертываясь в жгуты, талая вода, и за стеклом неясно, как мираж, тянулись мокрые каменные надгробья. Серые. С крестами. И без крестов. Бесконечные могилы. Мы въезжали в Нью-Йорк через пригородные кладбища. Католические, протестантские и еврейские. И на том свете люди селились в гетто. Как на этом свете негры жили скопом в Гарлеме, евреи – в Квинсе, греки – в Астории.
Впереди, зыбко покачиваясь в струящейся по ветровому стеклу воде, вставал Манхэттен, упираясь в сырые низкие тучи неровной линией небоскребов.
Я почувствовала боль. Сначала заломило в спине. В пояснице. Потом перекинулось в живот. Это не было расстройством желудка. Боль была иная. Незнакомая мне. Неужели я заболела? На нервной почве? И вот так и умру на своем сиденье, согнувшись от спазм, охвативших весь низ живота. Господи, что со мной? Автобус привезет в Манхэттен мой труп, и на трупе не обнаружат никаких документов, подтверждающих, что я – это я. Кроме ключей от дома, болтающихся на моей шее на длинной цепочке. От какого дома эти ключи? В Нью-Йорке тысячи домов. А на ключах адреса нет.
Мне не пришлось отпирать дверь. Стоило мне заскрести ключам в замочной скважине, как за стеклом возникло бледное мамино лицо с круглыми глазами.
На радостях, что я жива и невредима, она не стала спрашивать, где я была, а, обняв за плечи, бережно повела в дом, как ведут раненых солдат с поля боя. В гостиной я рухнула на диван, схватившись руками за низ живота.
– На тебе лица нет, – заломила руки мама. – У тебя глаза провалились. Под глазами – синяки.
– Раздень меня.
Когда мама снимала с меня колготки, она вдруг отпрянула. Колготки были мокрыми. А по моим бедрам текла кровь, пятная диван.
Мама прижала к груди мои пропитанные кровью колготочки и воскликнула патетически, как на сцене:
– Поздравляю! Ты стала девушкой!
У меня началась преждевременная менструация. Боль раздирала мой живот, и оттуда хлестала кровь. Кружилась голова и тошнило. Я теряла силы.
Мама отнесла меня в ванную. Долго отмывала в горячей воде. Кровь растворялась в ней, окрашивая в розовый цвет. А по моим бледным щекам, по синякам под глазами текли бессильные слезы.
– Не хочу, – как маленький ребенок заскулила я.
– Чего ты не хочешь, глупенькая? – прижала к себе мою мокрую голову мама.
– Не хочу боли! Не хочу крови! Не хочу быть женщиной! Не хочу рожать детей! Не хочу плодить таких же несчастных, как я!
Я плакала навзрыд, стоя голой в ванне и прижавшись своим худеньким длинным телом к маме. И она ревела тоже, беспомощно обнимая меня. И мы обе сейчас напоминали беззащитную антилопу-мать с окровавленным теленочком. Стоят и трясутся. Безрогие. Хрупкие. Одни-одинешеньки.