— Вот и отлично. А чай у нас найдется? Вы меня от ужина оторвали. От любимой котлетки с луком.
— Всё будет, — уверил его я. — Простите, Юрий Петрович, а как ваша фамилия? Я на рецептах разобрать не мог, всё гадал.
— Фицгерберт. — произнес он с достоинством. — Потомственный врач в пятом поколении. Ну, мы об этом еще поговорим, ночь длинная. Я ведь почти не сплю, бессонница.
— И мне не хочется, — сказал я.
Мы действительно долго не ложились, сидели на кухне, гоняли чаи, разговаривали, откровенничали, спорили о том — о сём и мне было с ним интересно, именно такого простого умного собеседника сейчас и не хватало. Он даже чем-то отца напомнил, не знаю почему — внешнего сходства не было, но в Юрии Петровиче таилась какая-то неподдельная доброта, присущая всем врачам и, как ни странно, настоящим военным. Те и другие в своей профессии часто сталкиваются с болью и кровью, но не должны ожесточаться и черстветь душой, они по натуре своей — спасатели.
Дверь в комнату сестры была открыта и, если она вскрикивала во сне или начинала бредить, он вставал, давал ей лекарство или делал укол. Потом возвращался, и мы вновь продолжали беседовать. Я уже знал, что он протестантского вероисповедания, из немецких евреев, но это меня ничуть не смущало, напротив. Это националисты и фанатики придумали рознь между людьми, а все мы едины. И Юрий Петрович оказался сейчас именно тем человеком, которому я решился рассказать всё, без утайки: об отце и маме, о себе и сестре, о Павле и Борисе Львовиче, о Даше и Рамзане, о всех этих последних семи днях моей жизни, в которые уже произошло столь много разных событий. Я готовил эту исповедь для отца Анатолия, надеясь в ближайшие дни отправиться на Крутицкое Подворье, а выложил всё как на духу доктору Фицгерберту, хотя видел его всего второй раз в жизни. Мне не нужны были его советы, я просто хотел всё рассказать, не таить в себе.
— Сложная штука жизнь, не разберешь — кто прав, кто виноват, где настоящая любовь, где подделка, — проговорил Юрий Петрович, протирая платком свои толстые роговые очки. — 0 вас, Нефедовых, можно роман писать, так всё закрутилось. Да писателей таких нет, одни Маринины да Акунины остались. Всюду шкурники. Среди врачей тоже густо их стало. Куда бедная Россия катится? Где идеалы бывшие? Не советские, так дореволюционные? Кому честь продали? Вот и мне теперь приходится на «новых русских» подрабатывать, на Бориса Львовича, хотя на пенсии уже, мог бы на огороде с тяпкой ковыряться. Но на огород за всю жизнь так и не заработал. А у них, за один год — и особняки, и состояние, которое и на внуков хватит. Разве это справедливо? Разве можно теперь своим собственным, благородным трудом жить? Нет, не проживешь, не хочешь, а заставят подлость сделать. Вот когда всех замарают в подлости, тогда Россия, как страна духа, а не плоти и кончится. А Борис Львович — страшный человек, через любого переступит, — добавил он и посмотрел в ту комнату, где спала Женя. — Бедная девочка!.. Но жить надо. Жить, а не обезьянничать, на других глядя. Ты, Коля, паренек добрый и честный, по лицу видно, и всё ещё перемелется. Жизнь впереди будет долгая и радостная, уж ты-то с пути прямого не свернешь, верю. А значит, и Россия еще покуда не оскудеет. Унывать только сейчас не смей. Господь уныния не прощает. И помни, что вдвойне больше должен теперь о сестре заботиться. Ты все-таки мужчина.
Мне вдруг захотелось показать Юрию Петровичу, какая Женя замечательная художница, и я даже сбегал в мастерскую, принес портрет Павла. С немалой гордостью /будто и моя тут заслуга!/ установил его на столе. Доктор, сняв очки и прищурившись, долго и внимательно смотрел. Хорошо, что она не порезала холст «на шнурки», как обещала. Теперь я его у себя в комнате спрячу, коли он ей не нужен. А доктор всё молчал, рассматривал портрет. Иногда губами шевелил, как рыба, выброшенная на берег.
— Ну что скажете? — не выдержал я.
— Тоже страшный человек, — ответил он неожиданно для меня, — Одержимостью своей страшен. Такой, если от веры отступит, со всей силой Богу мстить станет. Эх, Евгения Федоровна, Евгения Федоровна… Что же за напасти на вас такие? А Павел этот также не заметит, как раздавит кого-нибудь на пути своем. Под ноги-то не смотрит.
Мне слова доктора пришлись не по душе, но я смолчал. У каждого свое мнение. Просто унес портрет в комнату и спрятал там. Время к трем часам ночи приближалось, я начал постели раскладывать. Мы еще немного поговорили, а потом я лег и уснул. И спал на удивление крепко и спокойно, почти безмятежно, словно отключился от всех дневных тревог и суеты.
Утром начались новые заботы. Женя чувствовала себя лучше, но после лекарств и уколов была какой-то вялой и апатичной ко всему, почти не разговаривала. Ей даже с постели вставать не хотелось. Разумеется, о том, чтобы ехать с ней в больничный морг не могло быть и речи. Юрий Петрович сказал, что теперь можно отправиться домой, к внукам, а днем он снова нас навестит, благо, что тут не так уж и далеко. Сестра лениво помахала ему ручкой и пообещала вести себя полагающе. Едва он ушел, она незлобиво бросила:
— Противный старикашка! Вообразил, будто я действительно больна. А мне просто скучно и спать хочется. И все вы до чертиков надоели.
— Ну и спи, — сказал я и начал звонить Заболотному. Мне обязательно нужен был кто-то, кто отправится со мной к отцу — один я боялся. К Сениным выкрутасам по телефону я уже привык, но теперь он сморозил вообще какую-то чушь:
— Приемная КаГеБе. Каждое ваше слово записывается. Говорите.
— Позови Мишу, — ответил я, выругавшись на сей раз прямо в трубку.
С Заболотным мы договорились о встрече быстро, возле метро Сокольники. Я тотчас же и поехал. О смерти отца он, оказывается, уже знал. Каким образом? Из больницы вчера позвонили не только сестре, но почему-то еще и Борису Львовичу, а тот сообщил Мишане. Я только в толк не мог взять, с какой стати дежурному врачу надо было уведомлять бывшего мужа Евгении? Лишь потом, не сразу догадался, что Борис Львович так прочно сплел свою сеть вокруг сестры, что всё у него находилось под контролем. И он лишь выжидал момент, чтобы приступить к решающей атаке.
Отец, даже находясь в безумном состоянии, ему явно мешал; Женя сама мне вчера призналась, что и ее папа как-то невольно сдерживал от новой встречи с Борисом Львовичем. Но вот он мертв, путь к цитадели свободен. И у меня вдруг мысль мелькнула, страшно дикая: а если сестра права в своем сне-видении и отца действительно удавили? И не причастен ли к этому сам Борис Львович? С деньгами всё возможно, а он, по словам Фицгерберта, через любого переступит ради своей цели. Я пытался прогнать эту мысль, но она засела в голове крепко. Вот только как истину узнать?
Заболотный при встрече со мной сочувственно повздыхал, а я спросил его, не удержавшись, про Сеню:
— У него что, совсем крыша съехала от московского воздуха?
— Парень раскрепостился, — охотно ответил Мишаня. — Я его в свободе мыслей не ограничиваю. В нем такие внутренние силы бродят! Всё жадно на лету проглатывает, учится. Кем бы он был в Горах своих Лысых? Скотником в лучшем случае или пастухом каким. А здесь, как Растиньяк будет, если пообтесать малость. Княгиня Марья Гавриловна ему сейчас светские манеры прививает.