«Хороший город, жалко, что он исчезнет, – думал во сне Рудаки, – впрочем, мы этого не увидим – исчезнем вместе с ним, а может, и раньше».
Сон продолжался, и снилось ему теперь, что он идет по городу, пережившему катастрофу, – вокруг были покинутые жителями разрушенные дома и на замусоренном асфальте сидели дикари, которых в этом сне все называли аборигенами. Они сидели почти на каждом перекрестке, глядя прямо перед собой и никак не реагируя на редких прохожих. Некоторые разжигали костры и сидели вокруг них на корточках, пристально глядя в огонь, другие заводили бессмысленные песни или пускались в пляс под слышную только им музыку. Предметы и люди в этом сне не отбрасывали тени, потому что на небе светило одновременно четыре солнца.
Проснувшись, Рудаки еще какое-то время помнил сон.
«Аборигены, – думал он, – какие аборигены в наших широтах, даже во сне?!»
Вскоре сон забылся, началась реальность.
Как выяснилось, ректор приказ о его восстановлении на работе не подписал.
– Надо было согласовать с юристами, – говорил он, лучезарно улыбаясь, – сами понимаете, случай неординарный. Но вы не волнуйтесь – нужно просто уладить кое-какие формальности.
Рудаки сказал, что понимает и не волнуется. И начались его хождения по инстанциям.
Сначала надо было поехать к юристам в один из отдаленных университетских корпусов, расположенный возле Выставки, которая во времена Империи называлась Выставкой достижений народного хозяйства, а теперь, когда хозяйство вдруг перестало быть народным и достижений вроде как особых не наблюдалось, была переименована в Выставочный комплекс, но лучше от этого не стала, а осталась, как и прежде, памятником неуклюжему величию Империи, только теперь памятником полуразрушенным.
Рудаки шел по ее территории к университетскому корпусу, глядел на растрескавшиеся железобетонные символы рухнувшей Империи и вспоминал свой последний разговор с В.К., вспомнил, как тот сказал про новые полки со старыми книгами – мол, старые книги остались, но это уже не цельный кусок прошлого. На Выставке тоже прошлое смешалось с современностью, образовав какой-то нелепый конгломерат, уродливую мозаику из старого и нового.
Рядом с тяжеловесным имперским павильоном животноводства с его скульптурами жизнерадостных свинарок и пастухов и не менее жизнерадостных их подопечных – свиней, коров и овец, был построен новый супермаркет в форме огромного куба из прозрачного синего то ли стекла, то ли пластика. Было видно, как внутри куба двигались эскалаторы и лифты, а по этажам бродили синие тени людей. Рядом с кубом супермаркета находился типичный для Империи низкий длинный барак, где раньше явно гнездилось какое-то учреждение, Вторчермет какой-нибудь или Гипромаш. Теперь тут был косметический салон, и в подслеповатых окнах барака ослепительно улыбались с фотографий неуместные в этом антураже загорелые красотки. За салоном находилось вневременное и интернациональное пожарное депо – Рудаки вспомнил, что недавно видел такое же точно в Голландии, за ним – современное кафе, потом опять старый павильон, на этот раз коневодства, где были такие же жизнерадостные, как раньше пастухи, коневоды и их подопечные – кони.
«Страна меняет кожу, как змея, – думал Рудаки, – и много еще старой кожи осталось, немало еще пройдет времени, пока кожа прежней эпохи слезет окончательно».
Университетские корпуса открылись перед ним неожиданно. Он давно в этих зданиях не был и поначалу просто заново дивился их уродству, а потом подумал, что в них заложен интересный парадокс.
«С одной стороны, – думал он, – их архитектура вполне соответствует новому времени – вполне в таких бетонных коробках с узкими удлиненными окнами-бойницами может и сейчас находиться какое-нибудь ведомство: архив какой-нибудь секретный или лаборатория, но с другой – они объективно принадлежат времени старому, построены лет тридцать назад».
Вдруг пришло ему в голову, что он хорошо помнит и то время, когда этих зданий не было, а было тут поле со стогами сена и он в одном из этих стогов лежал – с кем, уже забылось, но помнил, что глядел он тогда в небо и было оно высоким и синим – полное обещаний и надежд небо молодости.
От этих неожиданно пришедших воспоминаний он расстроился и потому не обратил особого внимания на молодых юристов, которые заставили его ждать почти час, а потом с хамским откровенным любопытством к чужой беде долго расспрашивали о том, что с ним произошло. Он вежливо и терпеливо отвечал на их бесцеремонные расспросы, и они, подивившись его равнодушному терпению и приняв, наверное, это равнодушие за естественное почтение к их профессии, нужную справку ему наконец выдали. И он поехал в центр, в отдел кадров ректората, не подозревая о том, что едет он не просто в центр города на автобусе номер двадцать, а опять, как бывало раньше, проникает в другое время.
Как только он открыл тяжелую дубовую дверь столетнего здания и вдохнул въевшийся в стены запах чернил, плесени и старой бумаги, двадцать первый век с его супермаркетами, дискотеками, компьютерами и мобильными телефонами остался за этой дверью, а внутри его встретило канцелярское ведомство старой доброй Империи.
Новыми были только таблички и объявления на языке Независимой губернии – все остальное было старым и сохраняло неповторимый колорит несокрушимой бюрократической твердыни прошлого века. Стиль того времени был выдержан идеально: в нужной мере косо висела возле кассы картонка с вечным призывом пересчитывать деньги, не отходя; в нужной мере слишком низко было прорезано окошко кассы, заставляя просителей сгибаться и искательно заглядывать; в нужной степени были темны узкие извилистые коридоры; в необходимой мере были мучительно неудобны, даже на вид, стоящие возле кабинетов шаткие стулья, и крутая лестница на второй этаж своими истертыми до блеска скрипучими деревянными ступенями и шаткими перилами недвусмысленно предупреждала посетителей об ожидающих их наверху неизбежных трудностях и призывала еще раз серьезно задуматься о своей малости перед тем, как начать восхождение к бюрократическим высотам.
Рудаки должным образом внял этому немому, но очевидному предупреждению и, задержавшись у первой ступеньки, подумал малодушно: «А не отложить ли до завтра?». Однако опрометчиво, как тысячи наивных до него, решив, что дело-то небольшое – всего лишь печать поставить, передумал откладывать и начал восхождение.
Конечно же, он обманулся в своих надеждах – дело оказалось нешуточное, об этом свидетельствовала довольно большая очередь просителей, толпившихся на узком пятачке у закрытой двери, и два объявления на двери почему-то на русском языке. Одно оповещало о том, что в канцелярии технический перерыв, а второе предупреждало несведущих о том, что «мокрая печать ставится владельцу документа лично», и слово «лично» было подчеркнуто двойной линией.
Всю свою жизнь он страдал от того, что язык официальных бумаг и объявлений был для него абсолютно непостижим – всегда он находил в нем множество скрытых смыслов, которые не находили другие. Вот и сейчас второе объявление показалось ему загадочным и чреватым множеством дополнительных действий. Дело было в том, что ему нужно было поставить именно мокрую печать.