— Нет… Да… И вам, и вам сразу. Одновременно.
И Букли словно бы тают в воздухе — мы не успеваем даже спросить, от кого передачка.
Иногда я танцую лежа, в одиночестве, во тьме, не шевелясь. Внутри мышцы происходит все то напряжение, что должно финишировать вздрыгом ноги, или всплеском руки, или бризом брюшных складок. Но я задерживаю движение внутри. Я ощущаю себя плодом, который отказывается лопнуть. Кувшином, мелко звенящим от яростных фрикций запеленутого в медь джинна. Танец такой может продолжаться долго — до получаса. И после танца я не засыпаю, лежу на спине и слушаю, как рокочет море.
Еще одно существо, представленное всеми размерами, — улитка. В Музее естественной истории я видал и улитку чуть больше рисового зерна, и улитку размером с колесо грузовика. Диапазон — серьезней кошачьего. Хотя он сгинул в доисторическом прошлом, этот баснословный диапазон. Нынче улиток с колесо грузовика не бывает. Их экологическую нишу заняли колеса грузовиков.
Дрозд был. Сразу упорхал — я не успел послать с ним ответа. Все забываю тебя спросить, не помнишь, как называлось это кафе — ну, где мы фотографию видели, на которой молодежь прикуривала? Не помнишь? Вдруг помнишь. У меня предчувствие, что завтра все закончится. Ну, вся эта история. И я буду свободен. Ты еще в Европке? Может, повременишь пока? Где ты? Я бы к тебе приехал.
ВТОРАЯ ЧАСТЬ
Я всегда хотел быть первым. В походах я всегда нес самый тяжелый рюкзак и, если надо было развести костер в дождь, первым вылезал из палатки. Однажды, когда старшие ребята собрались повесить на Старом Пляже кошку и никак не могли решить, кому надевать петлю, кто-то из них указал на меня, и я, ни секунды не медля и даже опережая, согласился и повесил кошку. Я долго гордился этим своим поступком. Потом я его забыл, а потом, уже в зрелом возрасте, вспомнил, и мне стало стыдно, и я вспоминаю эту кошку — кошка была серая и драная, с рыжими пятнами — все чаще, и, когда жизнь моя повернулась так, что я всерьез стал подумывать о петле и веревке для себя самого, эта кошка просто всю память мне перегородила. Я помню ее голос, и царапины помню, которые она оставила мне на руке.
Его я хотел ненавидеть, и не мог. Я был болен им. Я долго не мог признаться себе, что просто завидую. Самой лютой темной завистью. Ведь это он должен был завидовать, с точки зрения здравого смысла победителем чаще выходил я. Он должен был завидовать мне. Но все происходило наоборот. Он продолжал относиться ко мне, как к младшему, навеки младшему. И он имел основания, вот что было обидно. Он с самого начала знал о жизни что-то, чего не дано было мне. Я жил наружу, он — внутрь.
В реальности я уже к десяти — моим десяти, его одиннадцати с хвостиком — годам догнал его ростом и статью. Нас стали путать. Сначала я этим гордился — как же, догнал старшего, — но потом стал обижаться. Как же нас можно путать: я такой красивый, стройный, энергичный, а он… У него не было таких блестящих глаз, его тусклый взгляд, казалось, всегда был обращен внутрь. Он всегда смотрел при ходьбе в землю, плечи его рано ссутулились. Мои волосы кудрявились здоровьем, его — свисали с плеч высохшей травой. Нас невозможно было спутать, но иногда нас все-таки путали, и я хорошо помню, как мне это не нравилось. Я мечтал быстро вырасти еще много выше Жерара, чтобы уже никто не смел сказать, что я — это он. Жерару все это было безразлично, и его безразличие злило меня, и я завидовал больше и больше.
Я хотел быть первым до такой степени, что долгие годы даже учился лучше Жерара. А ведь Жерар был умнее меня, въедливым аналитичным умом, и усидчивее меня, он много времени проводил за размышлениями, но учился хуже. Дело в том, что он интересовался очень немногими предметами: одни, например геометрию, он изучал с какой-то фанатичной яростью, но совершенно игнорировал другие — историю, например. По этим ненужным ему предметам он всегда имел плохие отметки. К средним классам я тоже забросил науки, знание стало мне казаться делом, что ли, немножко немужским, неестественным, хотелось быть первым в драках и футболе, а не в глазах учителей. А Жерар так и держался своей неравномерно-ровной линии: октаэдры и треугольники оставались в фаворе, а Меравинги с Капетингами — в немилости.
Жерар копил марки, часто ездил в Бордо пополнять коллекцию. Рано ему разрешили поездки одному — то есть, конечно, на машине с водителем, но без сопровождения других взрослых, и марки он выбирал самостоятельно, водитель ждал его в машине, и расплачивался тоже сам. Я к тому времени уже был сильнее и, стало быть, — я так считал — взрослее, но мне родители ничего такого не разрешали, и я завидовал брату черной завистью. Я мечтал о маленьком, в половину настоящего, гоночном автомобиле, ярко-красном, сверкающем, я представлял, как я обгоняю на автобане наш гигантский черный лимузин и показываю язык Жерару, а он смотрит на меня с ужасом и восхищением, а когда он приезжает в Бордо, я уже скупил все марки и обклеил ими свой сверкающий автомобиль, а Жерару марок не досталось.
Мой первый автомобиль, кстати, и случился потом ярко-красным, как в мечте. За рулем я почувствовал себя рыбой в воде и некоторое время грезил даже стать гонщиком. У меня многое легко получалось, и, может быть, поэтому я ничем в жизни так и не занялся всерьез. Я легко и быстро достигал первых высот всего, за что брался, а дальше наступал момент, когда требовался уже не талант, а долготерпение, и мне становилось скучно. А Жерар так никогда и не сел за руль. Как повелось в детстве, так всю жизнь он ездил с шоффером, причем с детства на заднем сиденье, за спиной шоффера, и я думаю иногда, что Жерар вообще никогда не сидел на переднем сиденье и не видел, как дорога ест километры серого полотна.
Я так и не уловил принципа, по которому он собирал свою коллекцию. В ней попадались марки на самые разные темы, и в моем представлении они не складывались в ансамбль. На его марках никогда не было людей и животных, но частыми гостями были механизмы, архитектурные сооружения, пейзажи в дымке — туман над озером, и еще гербы, ради которых Жерар терпел и часто начертанных на них животных и людей. Располагались марки в кляссере в перепутанном порядке, марки из одной и той же серии гербов какой-нибудь страны разрозненно соседствовали то с парадным портретом алой пожарной каланчи, то с пространственной схемой атома углерода. Иногда, рассматривая вместе с Жераром альбомы, я силился постичь его логику, иногда мне казалось, что я нахожу закономерность в чередовании цветов: зеленый луг, зеленое здание, герб с зеленым цветком располагались подряд.
Потом пришла пора терять невинность. Жерара, хоть он и был на два года старше, такие вещи словно бы не занимали, у него не было вовсе никаких подружек, и для меня делом чести стало обставить его, стать мужчиной раньше, чем он. Видимо, я недурно смотрелся в свои неполные пятнадцать, так что мать одного из моих приятелей, живущих в Нижнем городе, положила на меня глаз и, опередив моих сверстниц, в один прекрасный день затащила меня в свой дровяной сарай, и я увидел взрослую — старше, чем ты сейчас, Эльза, — женщину, которая голая лежала передо мной, но испугался, что не смогу, и сбежал. Потом я плавал в море, плавал и клял себя за трусость последними словами, а когда пришел домой, обнаружил там настоящий скандал. Нашего наставника, длинноволосого гасконца, не так давно нанятого для нас с Жераром для уроков фехтования и верховой езды, я застал уже на пороге, и было понятно, что это не что иное, как изгнание из дома. Гасконец, впрочем, был не слишком смущен, как будто его постоянно выставляют за порог. Отец все никак не мог успокоиться, речь была о каких-то чудовищно непристойных журналах и фотографиях, которые обнаружились в комнате Жерара. Уроки гасконца не ограничивались седлами и клинками, мой брат сделал гораздо большие успехи в непредусмотренных занятиях.