А Джин стояла у окна, глядела вниз на темную фигуру, на своего сына. Как быстро, как легко она ответила на три его вопроса; какой уверенной в себе должен был он ее счесть. Но часть этой уверенности была просто родительской привычкой. Теперь, взглянув вверх в бархатное черное небо, она на краткий миг ощутила себя не такой уверенной. Быть может, вера была похожа на ночное зрение. Она подумала о Проссере в его «Харрикейне»: черный аэроплан, черная ночь, красный отблеск на его лице, пилот смотрит наружу. Если бы свечение приборов было дневных цветов, зеленого и белого, ночное зрение Проссера отказало бы. Он бы не заметил, что что-то не так; он просто перестал бы хоть что-либо видеть. Может быть, то же самое и с верой: либо они правильно настроили приборную доску, либо нет. Вопрос оборудования, настройки; никакого отношения к знанию, или интеллекту, или перцепции.
Но с верой или без веры, те же самые три вопроса кружили, точно бездомные грачи в бушующем небе. В тот или иной момент над ними задумывались все, пусть мимолетно, пусть с легкомысленной несерьезностью. Самоубийство? Кто кратко не насладился головокружительным ужасом, заглядывая за край обрыва? Что Олив Проссер, во втором браке Редпат, сказала про Томми? Всегда одним глазом косился на заднюю дверь. Ну, и означало это то же самое, что и для подавляющего большинства людей — успокоительное подтверждение, что в случае необходимости можно будет смыться. В последние месяцы перспектива стать столетней старухой — Грегори, обшаривающего улицы, чтобы собрать кучку лжепоздравителей, их вынюхивающих ухмылок, поднятых бокалов и воодушевляющих воплей: «Выпьем за следующие сто лет!» — эта перспектива ввергала ее в дрожь. Не лучше ли с веселым лукавством уклониться от роли внушительной долгожительницы и ускользнуть где-нибудь между девяносто девятью и ста? Как стар был самый старый из зарегистрированных самоубийц? Надо бы попросить Грегори выяснить это с его Человеком-Памятью. Впрочем, в таком случае он может сделать выводы слишком уж мрачные.
Ну а другие два вопроса… Джин взяла себя в руки. Конечно, религия — это чушь; конечно, смерть абсолютна. И в сущности, не похожа ли вера на ночное зрение — верующие поглощают причастия точно так же, как летчики-истребители когда-то пожирали морковь? Нет, это все фантазии. Однако религия напомнила Джин еще одну из историй Томми Проссера: как, удирая над Северным морем от пары «Мессеров-109», он услышал пулеметную стрельбу. Делая петли, он поднялся за облако и ушел от нападающего. Тут снова повторилось то же самое, и Проссер сообразил почему: его рука испуганно стискивала ручку, большой палец все еще на кнопке — он стрелял из собственных пулеметов, пугая себя их треском. Джин казалось, что религия заключается именно в этом: глупенькие, неопытные люди по ошибке включают собственные пулеметы и пугают себя, хотя все это время они совсем одни под равнодушным сводом неба. Мы живем под бомбежной луной, и света как раз хватает увидеть, что никого другого там нет.
А абсолютность смерти? Фарфоровой башни в Наньцзине больше нет, но вместо нее она нашла китайского философа, который рассказал ей о разрушимости души. В то время это выглядело непостижимым местным парадоксом; но с течением лет, хотя она почти о нем не вспоминала, он обрел смысл. Конечно, у каждого из нас есть душа, дивная сердцевина индивидуальности; бессмысленность возникала, потому что перед этим словом ставилось определение «бессмертная». Это не было настоящим ответом. У нас — смертная душа, разрушимая душа, и с этим все было в полном порядке. Загробная жизнь? С тем же успехом вы могли ждать, что увидите, как солнце взойдет дважды в одно утро. Да, конечно, Проссер это видел, и в более ранние времена за такое видение его могли бы восславить или казнить. Но даже Проссер знал, что видит вполне предсказуемое явление природы; самое прекрасное, что он видел в жизни, видение, которое потрясло его и заставило забыть про опасность, в конечном счете свелось к отличной истории, чтобы развлекать девочек.
В ее жизни больше не оставалось времени думать о смерти; теперь она только надеялась, что, когда настанет время собирать последние силы (если так это ощущается изнутри), она сумеет перекомпоновать себя, чтобы Грегори поверил, будто она умирает спокойно и счастливо. Она не хотела умирать, как дядя Лесли. Миссис Брукс голосом, который не требовал мегафона, расписала Джин, как последние часы Лесли, хотя свободные от боли, колебались между чистой злобой и чистым страхом. Джин, собственно, так и полагала: последние два раза, когда она навестила его, Лесли был перепуган и слезлив, хотел, чтобы она уверила его во всевозможных несовместимых вещах: что его болезнь не опасна, что он, когда умрет, попадет на небо, что он умрет мужественно, что его бегство в Америку не будет поставлено ему в вину, что все врачи врут, что еще не поздно заморозить его так, чтобы он был разбужен, когда найдут лекарство от рака, что позволительно хотеть умереть и что она все время будет при нем, правда? А не то миссис Брукс убьет его ради его безделушек.
Она успокаивала его лживыми разуверениями с такой же быстротой, с какой он выборматывал свои страхи, но, кроме того, пыталась заставить его забыть — пусть совсем ненадолго — эту беспощадную сосредоточенность на себе. Она сказала, что, конечно, Лесли постарается не расстроить своего племянника. Лесли словно бы не слышал, и Джин ждала возвращения Грегори со страхом; но его рассказ о том, с каким юмором и несгибаемостью держался Лесли, успокоил ее и произвел на нее большое впечатление. Может быть, мужество перед лицом смерти было лишь частью этого; может быть, изображать мужество ради любящих вас было более великим, более высоким мужеством.
Грегори сначала был против плана матери. Какая-то мрачная патология.
— Конечно, мрачная патология, — сказала она. — Если я не могу быть мрачно патологичной в девяносто девять лет, так какой смысл во всем этом?
— Ненужная патология, вот что я имею в виду.
— Не будь занудным. Если ты такой в шестьдесят лег, не представляю, как ты протянешь следующие сорок.
Наступило молчание. Джин смутилась. Странно, как после стольких лет ты все еще способна говорить что-то не то. Надеюсь, он этого не сделает; надеюсь, он достаточно смел, чтобы не сделать этого. Грегори был смущен, но и раздражен. Она правда думает, что я могу это сделать, ведь так? Она правда думает, что я могу оказаться неспособным противостоять этому. Но я же со всем уже разобрался. И в любом случае достало ли бы у меня смелости сделать это?
Они поехали на север в ясный мартовский день. Джин не обращала внимания на то, что было вокруг. Надо было сохранять энергию. Глаза у нее были открыты, но видела она только туманную дымку. Временно привернула газ — вот как ей нравилось думать об этом.
Когда они доехали до небольшого аэродрома среди полей, еще подернутых инеем, она обернулась к Грегори.
— Ты, случайно, не прихватил шампанского?
— Я подумал об этом, постарался отгадать, что подумаешь ты, и решил, что ты сочтешь его неуместным. То есть, — добавил он с улыбкой, — раз уж ты абсолютно настаиваешь на патологичности.
— Абсолютно, — сказала она, отвечая улыбкой на его улыбку. Наклонилась и поцеловала его. — Это совсем не повод для шампанского.