всегда, торопливая и горячая, и сидит, как и прежде, на самом краешке стула. „Я вызываю раздражение, да-да, я знаю“, — часто повторяла она». Таково впечатление одного старинного друга семьи от встречи с ней в их доме в Кюснахте в 1936 году, да и сама Катя все чаще пишет в письмах, что чувствует себя старой и никому не нужной: «И вообще я ужасная, настоящая Уршель[100], в чем я, например, убедилась сегодня утром, когда выдавила на зубную щетку крем „нивея“, что уже само по себе ужасно».
«Уршель» — так Катя многие десятилетия, преимущественно с иронией, хотя и чуточку всерьез называла себя, когда хотела подчеркнуть свой преклонный возраст и рассеянность. Наверное, она даже знала, что имя «Уршель» образовано от «Урсула», а Урсула, как известно, была веселой спутницей. Волшебник, досконально знавший своего любимого Гете, порой цитировал жене его стихотворение «Женитьба Ганса Вурста».
Вмиг сгинут радости стола,
Коли Урсула позвала, —
Хорал любви на сенном ложе
Мы в ликованье пели лежа.[101]
Уршель — существо с двойной сутью, немного взбалмошное и чудаковатое, но если речь заходит о жизненно важном, она полна сил и вдохновения. Возможно, Катя Манн видела в себе сходство с Уршель, когда оказывалась на своем «командном пункте», куца сходились каким-то таинственным образом все нити семейной жизни. В отличие от рабочего кабинета отца семейства, тут каждый был желанным гостем. Даже став взрослыми, дети всегда, в любое время суток возвращались домой через комнату матери. К примеру, Голо не находил ничего особенного в том, если он, «промокший до нитки, в половине одиннадцатого» неожиданно появлялся в спальне матери, «куда бесшумно прокрадывался, чтобы никого не беспокоить». «Так и умереть недолго, — признавалась госпожа Томас Манн. — На удивление забавный способ возвращения домой придумали мои столь не похожие друг на друга дети».
Нет, никогда никто не видел на двери Катиной комнаты таблички с надписью «Прошу не беспокоить». Это негласное «сердце дома», средоточие жизни, подробно описанное Моникой Манн, являлось одновременно будуаром и конторой. Вид комнаты «потрясал царящим там хаосом»; чудесный туалетный столик был всегда тесно заставлен изящными флаконами и серебряными коробочками, которые «служили пресс-папье для бесчисленного количества оплаченных счетов за уголь и молоко», шезлонг завален книгами и мотками разноцветной шерстяной пряжи для вязания крючком, комод кряхтел «под тяжестью груды писем, манускриптов, громадного мешка из искусственной кожи лилового цвета, где хранились разные лоскуты, множества семейных фотографий, ключей, страничек с номерами телефонов и листками меню». Утонченно красивый письменный стол с изогнутыми ножками едва выдерживал груз громоздившихся на нем вещей: «двух пишущих машинок, латинских словарей, русских энциклопедий и коробочек с очень горькими шоколадками в форме кошачьего язычка».
Так выглядела описанная Моникой Катина комната в Мюнхене. Была ли она иной в Кюснахте? Или в Принстоне? Удивительно, мы можем сантиметр за сантиметром воссоздать вид рабочих кабинетов Томаса Манна вместе с тщательно убранным письменным столом в каждом из новых обиталищ, но как выглядели Катины комнаты? Являлись ли они по-прежнему одновременно будуаром и конторой? Нам сие неизвестно. Мы знаем лишь дом: стоящий на склоне и потому богатый лестницами дом на Шильдхальденштрассе в Кюснахте, и еще один после 1938 года, третий после Мюнхена и Цюриха, затем роскошная вилла в Принстоне на Стоктон-стрит, которая свидетельствовала не только «о весьма возросшем уровне жизни Маннов по сравнению с Кюснахтом», но и о новой эпохе жизни, ибо самым знаменитым из гостей, когда-либо переступавших порог дома Кати и Томаса Манн, был сиятельный Альберт Эйнштейн, их самый ближайший сосед по Принстону.
Глава шестая
Америка
Для Кати и Томаса Манн американская жизнь началась, в некотором смысле, с 15 мая 1937 года, когда одна журналистка, интервьюировавшая писателя три недели тому назад, — по его мнению, прелестная и интеллигентная почитательница его таланта, — открылась великому мастеру, кто она, собственно, есть на самом деле: не какая-нибудь мелкая сошка, чью корреспонденцию можно было бы запросто выбросить в корзину, как никчемные «fan mail»[102], а дама из высшего вашингтонского общества: «Будет лучше, если я представлюсь вам как жена Юджина Мейера, владельца и издателя газеты „Вашингтон пост“ и бывшего управляющего Федеральной Резервной системой».
Вот это новость! Да не одна: у миссис Агнес Мейер есть два предложения для господина автора: во-первых, выступить с лекцией перед широкой аудиторией «statesmen and legislators»[103] на тему: «Can democracy survive?»[104], а во-вторых, о возможности постоянной работы в «Вашингтон пост», которая вполне могла бы начаться с публикации несокращенной речи доктора Манна. «Нашу газету каждое утро читает вся правительственная администрация, начиная от президента и ниже». Быть может, стоило бы обсудить и предложение о заключении договора. Мистер и миссис Мейер были бы крайне рады встретиться с мистером и миссис Манн в Париже, куда они прибудут 25 мая.
Однако встреча не состоялась. Томас Манн заболел. Вместо него ответ дала Катя и отправила отдельной почтой предисловие-эссе мужа для журнала «Мас унд верт», Агнес Мейер обещала позаботиться об отсылке материалов в газету. Все складывалось идеально: она решила сама перевести на английский язык предисловие и выслала чек на две тысячи долларов. Подобно тому, как плененный египтянами Иосиф был спасен «благословением свыше», так и Томас Манн был вырван из бедственного положения изгнанника интеллектуальным окружением Белого дома. Достигнутый на высочайшем уровне дружеский Entente cordiale[105] мог вступить в силу — с лучезарными Ups и жуткими Downs[106], с блестящими проектами и неприятными эпизодами: «Неужели в мою жизнь и вправду намерена войти еще одна женщина?» — записал в 1942 году Томас Манн в дневник на тридцать седьмом году своего супружества.
Во всяком случае, поначалу внешне все было вполне пристойно: с апреля 1937 года, то есть последние полтора года пребывания в Швейцарии, знаменитый немецкий пиит находился под покровительством одной «влиятельной особы», которая хитростью, чарами и напористостью стремилась заманить его в Америку. А уж если Агнес Мейер что-то решила, то добивалась этого во что бы то ни стало. Едва только обхаживаемый ею писатель заикнулся о том, что готов, пожалуй, покинуть Европейский континент — не в последнюю очередь из-за политического положения в Европе, — как его меценатка тут же приступила к переговорам с Принстонским университетом о приглашении немецкого писателя на должность профессора и объявила о готовности финансировать ее. В следующем году бывший второгодник из Любека, получивший за это короткое время