отец вышел из тюрьмы, я спросил его, получил ли он письмо Алексея Ильича. Старик ответил, что ни от кого, кроме меня, писем ему не передавали.
А ведь великоречинское письмо я самолично опустил в почтовый ящик…
Алексей Ильич Великоречин умер в горькие годы «застоя»: сердце не могло смириться с ощущением тинной, засасывающей болотности – заплыл далеко в Черное море и не вернулся…
20
Мой многолетний партнер по бильярду, писатель Николай Асанов, был человеком труднейшей судьбы; впервые его арестовали в начале тридцатых, потом выпустили, вскоре забрали снова; каждый день он писал письма наркому внутренних дел Ягоде и прокурору Вышинскому, ответов, понятно, не получал. Отчаявшись, обратился к Сталину. Через две недели, в день Первого мая, в три часа утра, его подняли с нар и повели по бесконечным коридорам внутренней тюрьмы, пока он не оказался в большом кабинете.
Напротив него сидела женщина в глубоко декольтированном платье, ангельской красоты и кротости.
– Я не поверил своим глазам, – рассказывал Асанов, выцеливая шар. – Это была Марьяна, видный работник эн-ка-ве-дэ, жена одного из руководителей нашего писательского Союза. Я потянулся к ней, ощутив слезы счастья на щеках; она, однако, чуть отодвинулась, но сделала это так, что я сразу не ощутил пропасть между нами… Тем не менее ласковым, доброжелательным голосом она спросила, как я себя чувствую, нет ли каких жалоб, а затем предложила объяснить – более подробно, чем в письме товарищу Сталину, – почему я считаю несправедливым происшедшее со мной.
Сбиваясь, путаясь, испытывая желание приблизиться к ней, ощутить ее тепло – ведь мы же были на «ты» раньше, – я принялся излагать свое дело, а это ужасно, когда тебе приходится оправдываться в том, в чем ты никак не повинен. Наверное, я был смешон, жалок и неубедителен.
А за окном была рассветающая Москва, и гулькающие голуби ходили по отливам окон громадного кабинета Марьяны. Я ощущал запах ее духов и горечь длинных папирос, которые она курила, сосредоточенно слушая мое бормотание. Марьяна вдруг резко поднялась, и прелесть ее точеной фигуры снова ошеломила меня, сделала арестантом, мастурбирующим на мечту, подошла ко мне, протянула папиросу и тихо, с горечью сказала:
– Послушай, Асанов, хватит нитки на хер мотать! Садись-ка лучше за стол и пиши правдивые показания, это, убеждена, спасет тебе жизнь…
Последние ее слова я слышал уже в состоянии полуобморочном, потому что начал сползать со стула на ковер.
Асанов красиво положил шар, посмотрел на меня своими постоянно смеющимися глазами, в глубине которых прочитывалась неизбывная горечь, и, намелив свой фирменный кий, купленный за четвертак у нашего маркера Николая Березина, поинтересовался:
– Не правда ли, прелюбопытнейший сюжетец, а?
Асанова вскоре выпустили. А Марьяну расстреляли – пришел Ежов, начал «подчищать» последние кадры Ягоды; расстрельщик Васюков (официально назывался «исполнитель») с работой не справлялся, пришлось поставить дело на конвейер, убивали из пулеметов; чтобы не было слышно, во дворе заводили грузовики; шоферам велели газовать на всю «педаль» – полная гарантия тишины…
21. Лето тридцать седьмого
Нас тогда на Спасо-Наливковском осталось трое: Витёк, Талька и я. По утрам мы собирались возле шестого подъезда, читали по складам «Пионерку», играли в «классики» или «штандер», а потом ходили по этажам – смотреть опечатанные квартиры. Каждую ночь в нашем доме опечатывали несколько квартир. Иногда их опечатывали сургучом, и тогда мы уходили ни с чем, но если сургуча не хватало, опечатывали воском или пластилином; мы осторожно соскабливали его, лепили солдатиков, опускали их в лужи, и они становились совсем как оловянные.
– Говорят, вчера маршала Буденного арестовали, – сказал я, – за то, что у него на даче жила японская балерина.
– Откуда знаешь? – сердито спросил Талька; он не любил, когда кто-нибудь из нас первым сообщал наиболее важные новости.
Я ответил уклончиво, потому что мама настрого запретила рассказывать про то, что я слышал дома. «Ты уже взрослый мальчик, – сказала она, – ты должен понять, что сейчас надо молчать». – «Почему?» – спросил я. И она стала рассказывать про врагов народа, которые теперь, благодаря нашим успехам, со всех сторон окружают родину, – будто я сам не читал об этом в «Пионерке». Родители вообще стали какие-то странные с тех пор, как отец начал меня брать с собою днем. Раньше-то он уезжал на машине к себе в редакцию, где у него были две красивейшие секретарши, которые давали мне печатать на машинке.
Одна, тетя Роза, была дьявольски хороша, и я по ночам мечтал, чтобы она стала моей матерью. Я всегда мечтал о красивой матери, но свою я тоже любил. Я редко видел отца, а теперь мы ходили с ним по улицам, и он расклеивал театральные афиши. А раз я крепко струхнул. В последнее время я часто слышал, как он по ночам тихо говорит матери:
– Краснощекова забрали, а Курочкина и Маршака поставили к стенке.
Я сначала не понимал, что значит «ставить к стенке». Мы, когда играли в «штандер», тоже ставили к стенке, чтобы было удобнее целиться теннисным мячом в того, кто проиграл. А когда отец сказал про дядю Сашу, что его тоже «поставили к стенке», мать охнула и тихо спросила:
– Неужели и Сашу расстреляли?
Стало быть, «расстреливать» и «ставить к стенке» – одно и то же, понял я. Так вот, в воскресенье мы отправились с отцом в Парк культуры. А в вагоне метро ехал один пьяный в лыжных брюках с коричневыми штрипочками, на которые он то и дело наступал каблуками. Когда мы вышли из вагона на станции «Коминтерн», пьяный ударил отца по голове. Отец закричал:
– Перестаньте хулиганить! Я вызову милицию!
Образовалась толпа. Подошел милиционер и сказал отцу:
– Гражданин, не мешайте проходу, станьте к стенке.
Я заревел со страху, решив, что отца сейчас будут расстреливать. Я стал хватать его за руку и тащить вверх, на улицу, где было солнечно, и гудели машины, и не было этого страшного кафельного полумрака. Пальцы у отца сделались холодными, а еще я увидел, как у него затряслось колено, когда милиционер стал требовать паспорт. На улице отец взял меня на руки и прижал к себе, будто я маленький. Я обнял его за шею, а она у него тряслась, и мне стало за него стыдно: я испугался, как бы все не заметили, что он дрожит.
…Витёк начертил на асфальте новые «классики» с большим «огнем» и начал скакать первым. Он великолепно скакал – и «квадратиком», и «змейкой», и «через раз», и «вслепую». Он лучше всех играл в «штандер» и никогда не мазал мячом, если целился в