под вечер, немного выпивали, пели под гитару модные баллады и чуть не ночи напролет говорили о социализме «с человеческим лицом», о свободе слова как основном инструменте преобразования общества, вечном еврейском вопросе и о посильной помощи товарищам, томившимся в лагерях.
Мало-помалу новые знакомые привлекли Галину Петровну к практической деятельности, связанной с противостоянием коммунистическому режиму: она размножала письма протеста и нелегальные повременные издания, ходила по подъездам и рассовывала в почтовые ящики антисоветские листовки, а как-то, в марте, приняла участие в демонстрации на Манежной площади, держа над головой плакат с призывом «Братья, отдайте меч!», который она сама выдумала, позаимствовав идею из пушкинского «Послания в Сибирь», и кое-как нацарапала фломастером от руки.
За эту демонстрацию Галину Петровну и посадили; вернее, ее доставили вместе с прочими арестованными в Лефортовскую тюрьму, а после того как на допросе она отказалась назвать даже собственное имя, отчасти из принципа, отчасти следуя заветам народовольцев, ее отправили в институт психиатрии имени Сербского, где она просидела неполный год.
Освободившись, она возвратилась в свою котельную, опустевшую после мартовских арестов, и ее за нехваткой рук приняли на работу уборщицей с окладом жалованья в 75 рублей. Об эту пору социал-имперский режим находился уже при последнем издыхании, и один за другим сходили в могилу генеральные секретари, точно по манию Божества. Потом случилось что-то вроде повторения Февральской революции 17-го года, последнего владыку лесов, полей и рек заставили отречься от престола, пошли бесконечные митинги, стычки с милицией и погромы, началась неразбериха снизу доверху, которую увенчал как бы другой большевистский переворот, только наоборот.
Понятное дело, Галина Петровна была в числе защитников «белого дома» и сполна упилась гибельным восторгом противостояния тирании, через два года она с ужасом наблюдала штурм того же «белого дома» с Бородинского моста, и у нее сердце кровью обливалось от страха за юную свободу, дышавшую на ладан, но дело ко всеобщему удовлетворению обошлось.
Таким образом, сбылись-таки ее чаянья: в России воцарились демократические свободы и оказала себя доминанта гражданских прав. И все бы, кажется, ничего, но вдруг у нее, где-то между гипофизом и правым внутренним ухом, опять зашевелился пресловутый сомнительный червячок. Вроде бы и люди на руководящие посты выдвинулись порядочные, и, кроме Духа Святого, кого угодно можно было безнаказанно аттестовать последними словами, и министерство страшных дел упразднили за ненадобностью, как вдруг подняла голову уркота и заявила на всю страну изустно, печатно и по телевизору: дескать, вот теперь-то настало наше воровское время, теперь мы покажем, кто есть настоящий хозяин в центре и на местах. Поначалу Галина Петровна смело возражала на эту декларацию: дескать, это вы умоетесь, ребята, то есть напротив, для вас пришли последние времена, поскольку русское ворье больше боится гласности, чем тюрьмы. Однако со временем становилось все очевиднее, что уголовный элемент оказался прав — к середине 90-х годов крали уже не заводами даже, а целыми отраслями, гнали за границу эшелон за эшелоном с военной техникой, драгоценной рудой, кругляком, металлоломом и прочим народным добром, «воры в законе» взяли моду покушаться на государственные должности, бандиты захватывали целые города. Начальство между тем надувало щеки и все твердило, что главное — это демократические свободы и доминанта гражданских прав.
Даром что начальство, газетчики и многие неглупые люди настойчиво исповедовали эту сомнительную парадигму, как немцы исповедуют дисциплину, французы — женщину, американцы — ипотеку и аспирин, Галина Петровна постепенно разочаровалась в классических ценностях либерализма, хотя в это время ей дали квартиру на Плющихе и хорошую пенсию как заслуженному борцу. Наконец, когда по ошибке застрелили ее старого товарища по котельной, давно спившегося и промышлявшего нищенством у Преображенского рынка (на паперти старообрядческой церкви федосеевского согласия), Галина Петровна окончательно поняла, чья собака мясо съела, и сменила новую веру на веру прежнего образца. В техническом отношении это выглядело так: она взяла другую фамилию и звалась теперь Галиной Сталинградской, решительно раззнакомилась со своими соратниками по борьбе за «социализм с человеческим лицом» и вступила в Коммунистическую партию Российской Федерации, рассудив, что товарное изобилие как следствие капиталистического способа производства — это, конечно, хорошо, но поскольку на родине оно неизбежно влечет за собой дегенерацию человека, то уж лучше пускай останутся бычки в томатном соусе и сайка за семь копеек, нежели возьмет верх бездушное двуногое существо, которое не отличает добра от зла, едва умеет читать и чуть что хватается за ружье.
Значительные перемены обозначились и в быту: Галина Петровна напустила в свою квартиру бомжей со всей округи и устроила своего рода коммуналку, с очередями в уборную, толкотней на кухне, и даже жильцы у нее спали валетом в ванне, в стенных шкафах, под столами и на столах. Из дома она больше не выходила, опасаясь, как бы и ее по ошибке не застрелили, целыми днями читала, притуляясь у торца кухонного стола, варила щи на всю коммуну, занималась с кошками, которых у нее тоже набралось порядочно, и обстирывала бомжей.
Немудрено, что Галиной Петровной заинтересовалась сперва социальная служба, потом участковый уполномоченный, наконец, районный психиатр, и вскоре ее опять определили в сумасшедший дом, несмотря на доминанту гражданских прав, точнее, в психиатрическую клинику имени Соловьева, что неподалеку от Донского монастыря.
Там я ее и видел в последний раз. Помню, как-то промозглым ноябрьским днем я вышел из метро на станции «Октябрьская-кольцевая», проехал несколько остановок в троллейбусе и довольно долго шел пешком, пока не набрел на эту самую «Соловьевку», где влачила свои последние дни старушка Непейвода.
Против ожидания, я застал у Галины Петровны компанию старых приятелей, с которыми она как будто раззнакомилась из принципиальных соображений; не считая дежурной медсестры, тут были трансвестит Курочкин, сильно сдавший, и сионист Бермудский, в свое время эмигрировавший в Израиль, но потом вернувшийся восвояси, который сидел на больничном табурете пригорюнившийся, с забинтованной головой.
Видимо, не так давно между ними завязался какой-то увлекательный диалог:
— Вот возьмите нашего завотделением Муфеля… — говорила дежурная медсестра. — У него на шее всегда золотая цепь толщиной с палец, как у фараона, и это когда больные по всей нашей необъятной стране сидят на каше с селедкой и кислых щах! Вот откуда он ее взял при зарплате как у приемщика стеклотары? Я скажу, откуда: оттуда, что наш контингент — золотое дно! Это у нас одна Галина Петровна — пролетариат, а так что ни укол, то зимняя резина, что ни консультация, то Канарские острова!
Курочкин сказал:
— Это что да, то да. Ни при каком царе, ни при каком генеральном секретаре не было такого безобразного социально-имущественного неравенства, как при нынешней сволоте! А вы говорите — эволюция, свет в конце тоннеля, гармоничное общество как итог… Все это, товарищи, полная ерунда!
— Не скажи, — возразил Бермудский. — В человеке заложены бесконечные возможности развития, что нам убедительно доказывает история человечества, понимаемая как путь. По крайней мере, возможности развития от простого к сложному, хотя бы от обезьяны до стукача.
— А также от сложного к простому, — добавила Галина Петровна, — в чем, собственно, и беда.
— А также от сложного к простому, но это как раз не важно, а важно то, что человек по-прежнему скорее процесс, нежели результат, поскольку, опять же, в нем заложены неисчерпаемые возможности развития «от» и «до».
— Интересно, — справился я, — и кто же их заложил?
— А никто не заложил, — сказал Курочкин. — Вот как материя