неожиданно снова сделал шаг вперед и провёл колющее движение в сторону Серёгиной груди. На этот раз его противник пропустил момент атаки и не успел начать вовремя убирать руку. Нож, прогнувшись, с треском вошёл в рукав куртки под самый правый локоть, и, не задев плоти, увяз в утеплителе.
Серёга резко ушёл влево, пропуская застрявший в рукаве нож дальше назад и увлекая за собой, этим же правым локтем продавил вниз руку киргиза, и тут же свободной левой, всем её предплечьем нанёс рубящий удар в область плеча мальчишки.
Жаркынбай с криком рухнул наземь, выпустив из руки нож. Как только киргиз оказался на полу, Серёга бросился бить упавшего ногами. Один удар — левой — пришёлся вскользь по корпусу, другой — правой — чётко в лицо. Кровь тут же брызнула из разбитого носа мальчишки. Он закричал ещё громче и обхватил голову руками, ожидая ещё удары. Но их не последовало: как раз не выдержал и вмешался Ропотов. Он бросился на Серёгу, обвив своими руками его руки и увлекая того в сторону.
— Пусти, Лёха, я ямẏ покажу… я ямẏ покажу, сучонку, как с ножом бросаться. Куртку мне, сука, порезал, чуть мяня самого не проткнул, на.
— Успокойся, Серёга, успокойся, всё кончено. Всё, ты победил. Всё! Всё! Не дури! Он больше не будет. Оставь его, дурака.
Жаркынбай, как был в той самой позе на полу, так и продолжал в ней оставаться, боясь даже показать из-под рук своё окровавленное лицо. Бедняга плакал по своему разбитому носу, по ноющему от боли плечу, но ещё больше он плакал от страха, что его всё ещё могут убить. Его и так только что чуть не убили. Вот так вот — ни за что, ни про что.
И почему русские так к ним относятся? Как к людям третьего сорта. Как к собакам, как к грязи. За что так ненавидят, презирают? Что они, киргизы, им плохого сделали? Что он им, Жаркынбай, плохого сделал? Как будто он сюда от хорошей жизни приехал, как будто он здесь не работает, как проклятый, не убирает за ними их дерьмо, которое они повсюду разбрасывают, и этот проклятый снег, который всё падает, падает и падает. «Чурка», «чурбан», «чебурек», «чукча», «узкоглазый», «тупорылый», «мудила» — только это и слышал он в свой адрес всё то время, как сюда приехал почти год назад. Никогда с ним не здоровались, не благодарили, никогда не называли его по имени и даже не пытались узнать его имя. А если и называли — те немногие, кто спрашивал, — коверкали, как хотели, и всегда над его именем смеялись. А что смешного в его имени? Имя как имя, обыкновенное киргизское имя. Между прочим, означает «светлый повелитель». Над чем же здесь смеяться?
А то, что на его родине, где почти круглый год тепло, где растут вкуснейшие фрукты и овощи, а в горах пасутся стада овец и коз, там, где остались вместе с матерью семеро его братьев и сестер, нет для него никакой работы, и всё это вкусное великолепие его семье недоступно, никто здесь и понять не хотел. Почему простые, почему бедные люди, пусть и говорящие на разных языках, разучились друг друга понимать и уважать, разучились помогать друг другу? Ведь не он же, в конце концов, отнимает у местных русских их работу и их хлеб: это делают их начальники, это они отказывают русским, а берут таких, как он, на самую грязную работу, а потом обманывают и недоплачивают. Не он же выбирал их, этих начальников, ведь он даже пожаловаться никому на них не может и отказать им хоть в чём-то, сославшись на закон и свои попираемые каждый день права, тоже не может.
Разве этого он хотел, разве о такой жизни мечтал, когда десятилетним мальчишкой в первый раз самостоятельно взобрался на вершину Сулейманки и, глядя с высоты на свой родной Ош, с поднятыми над головой руками кричал: «Весь мир лежит у моих ног!»
Глава XXXIII
Серёга почти успокоился и присел отдышаться на ближайший к нему топчан. В каморке было всего четыре топчана, каждый из которых представлял собой тюфяк и груду тряпок, наваленных все вместе на каркасную рухлядь из старой мебели. Два из четырех таких лежаков-топчанов когда-то были диванами. В каморке даже был свой телевизор: старый громоздкий кинескопный ящик. Была и жестяная эмалированная раковина с помойным ведром под ним и примитивным пластмассовым рукомойником на стене выше. Чтобы из него полилась вода, нужно была ударить снизу по торчащему стержню-затычке, но не сильно, иначе затычка могла выскочить и не вернуться обратно в отверстие. Ищи его потом на самом дне ёмкости, промачивая рукава, в то время как вода бесцельно утекает прочь.
Но всё же главной достопримечательностью подвальной каморки была печка. Под маленьким вентиляционным окошком, располагавшимся под самым потолком, стояла металлическая штампованная бочка литров на двести. Бочка стояла дном вверх. Дно это было прорезано несколькими одинаковыми пересекающимися в центре прямыми линиями так, что лепестки образовавшегося отверстия были отогнуты вверх под прямым углом наружу. А вот уже на эти-то лепестки была надета старая, когда-то оцинкованная водосточная труба. Ближе к окошку труба имела колено, после которого её продолжение под сорок пять градусов подходило к самому окошку и после следующего такого же поворота выходило на улицу. Сама же бочка, изрядно почерневшая и приобретшая оттенок рыжей окалины, в своей нижней, точнее, верхней части, перевернутой вниз, имела большой вырезанный проём с отогнутым над ним козырьком. Проём был плотно закрыт дверцей, которую прижимал козырёк сверху и отрезок ржавого уголка спереди. Дверцу — окружный кусок листового металла — сделали, видимо, из крышки от этой же самой бочки, только сложили с двух сторон конвертом и изогнули по форме бочки.
От самого пола вокруг бочки постельной плоскостью были прислонены к ней около полутора десятков тёплых красных кирпичей — так, что верхние кирпичи стояли ложкáми поверх нижних, обеспечивая максимально большую площадь соприкосновения с поверхностью бочки. Очевидно, что здесь были сложены все красные кирпичи, которые обитателям каморки удалось собрать со всех окрестных мест. Иначе их было бы гораздо больше.
Огня в печке в этот момент не было, но зола под её дверцей и ещё неостывший воздух в помещении свидетельствовали, что печкой пользовались совсем недавно. На дне бочки, ставшем теперь поверхностью печки, стояло такое же, как и всё этой в каморке, далеко не новое ведро, почти на две трети наполненное водой. От