class="p1">от изнурительных работ слишком вскоре после тяжелых, неправильных, безо всякой медицинской помощи родов; кроме того, от безвыходного горя, от побоев и проч., чего иные женские натуры выносить по общему примеру все-таки не могут[489].
Однако медицинских и социальных объяснений кликушества для Достоевского было недостаточно: он разделял также религиозный аспект драмы одержимости. Он считал, что через страдания и неподдельную одержимость бесноватые достигают высочайшего состояния духовного экстаза, обычно доступного только самым святым из людей. Рассказчик объясняет, что исцеление кликуш перед чашей с дарами Причастия напрямую связано с их верой в силу Тела Христова над нечистыми духами, владеющими ими.
А потому и всегда происходило (и должно было происходить) в нервной и, конечно, тоже психически больной женщине непременное как бы сотрясение всего организма ее в момент преклонения пред дарами, сотрясение, вызванное ожиданием непременного чуда исцеления и самою полною верой в то, что оно совершится.
Опыт чудесного разделяют и свидетельницы, заливающиеся «слезами умиления и восторга»[490]. Описывая эти слезы, Достоевский сознательно выбирает весьма комплиментарное старое церковнославянское слово «умиление» («непереводимое из‐за богатства смыслов») для обозначения эмоций, вызываемых благодатью Божией[491]. Позже в романе Достоевский снова использует это слово, на этот раз для описания умения старца Зосимы плакать[492]. В голове сразу возникает образ знаменитой новгородской иконы Божией Матери «Умиление», которая, по легенде, заплакала после того, как упала с иконостаса в июле 1337 года[493].
То, как сочувственно Достоевский изображает кликуш, проистекает из его личного религиозного опыта и славянофильской веры в то, что русские крестьяне обладают истинной религиозностью. Еще в апреле 1876 года он прокомментирует насмешки интеллигенции над народными поверьями:
Мы о вере народа и о православии его имеем всего десятка два либеральных и блудных анекдотов и услаждаемся глумительными рассказами о том, как поп исповедует старуху или как мужик молится пятнице[494].
В августе 1880 года Достоевский призывает не принимать такое мышление во внимание. Признавая, что крестьяне не знали катехизиса, он пишет:
Я утверждаю, что наш народ просветился уже давно, приняв в свою суть Христа и учение его. Мне скажут: он учения Христова не знает, и проповедей ему не говорят, – но это возражение пустое: все знает, все то, что именно нужно знать, хотя и не выдержит экзамена из катехизиса. Научился же в храмах, где веками слышал молитвы и гимны, которые лучше проповедей. Повторял и сам пел эти молитвы еще в лесах, спасаясь от врагов своих, в Батыево нашествие еще, может быть, пел: «Господи сил, с нами буди!» – а тогда-то, может быть, и заучил этот гимн, потому что, кроме Христа, у него тогда ничего не оставалось, а в нем, в этом гимне, уже в одном вся правда Христова. И что в том, что народу мало читают проповедей, а дьячки бормочут неразборчиво, – самое колоссальное обвинение на нашу церковь, придуманное либералами, вместе с неудобством церковнославянского языка, будто бы непонятного простолюдину (а старообрядцы-то? Господи!). Зато выйдет поп и прочтет: «Господи, владыко живота моего» – а в этой молитве вся суть христианства, весь его катехизис, а народ знает эту молитву наизусть. Знает тоже он наизусть многие из житий святых, пересказывает и слушает их с умилением[495].
Достоевский уверяется в религиозности народа после посещения Оптиной пустыни и знаменитого старца Амвросия (который стал прототипом старца Зосимы)[496] в июне 1878 года, куда он отправляется после смерти своего трехлетнего сына Алексея (давшего имя одному из героев «Братьев Карамазовых»). Жена Достоевского Анна пишет в воспоминаниях:
Многие мои сомнения, мысли и даже слова запечатлены Федором Михайловичем в «Братьях Карамазовых» в главе «Верующие бабы», где потерявшая своего ребенка женщина рассказывает о своем горе старцу Зосиме[497].
То, что Достоевский начинает подчеркивать религиозную составляющую кликушества и роль, которую играли для русского православия чудеса, значимые как для усиления веры, так и для облегчения страданий крестьянок, знаменует собой отход от чисто светского понимания кликушества, свойственного Писемскому, Прыжову и исследователям-медикам, таким как Клементовский. Способность старца Зосимы успокаивать кликуш напоминает о целительском даре Силы Крылушкина – благородного персонажа Лескова, с той примечательной особенностью, что отец Зосима действовал с одобрения официальной церкви, а Крылушкин – нет. Оба персонажа – Зосима и Крылушкин – символизируют лиц, принадлежащих к русскому православию, оказывающих психологическую помощь представителям всех слоев общества, особенно малоимущим. Русские скиты и монастыри с их мощами и святынями привлекали паломников, искавших исцеления или хотя бы облегчения страданий. Подобно французским паломникам, наводнившим Лурд после 1868 года, они «обнаруживали дух надежды, равенства и единения в страдании» в местах, где «действовали мощные (даже если непризнанные) психологические силы»[498]. Представители высших классов, искавшие помощи у старцев, подобных Зосиме, не вызывали у Достоевского столь же сильных чувств. Он подозревал в них эгоизм и не столь искреннюю, как у крестьян, веру. Но тем не менее он изобразил обитель в этом позитивном свете единения в страдании.
Лев Толстой
Даже Лев Толстой, весьма критически относившийся к ритуалам православной церкви[499], восхищался психологической помощью, которую оказывали верующим такие монастыри, как Оптина пустынь. В 1899 году Толстой пишет ответ на письмо киевлянки Зинаиды Михайловны Любочинской, обратившейся к Толстому за советом о праве совершить самоубийство:
В Оптиной пустыни в продолжение более 30 лет лежал на полу разбитый параличом монах, владевший только кистью левой руки. Доктора говорили, что он должен был сильно страдать; но он не только не жаловался на свое положение, но постоянно крестясь, глядя на иконы и улыбаясь, выражал свою благодарность Богу и радость за ту искру жизни, которая теплилась в нем. Десятки тысяч посетителей перебывали у него, и трудно представить себе все то добро, которое распространилось от этого лишенного всякой возможности деятельности человека. Наверное, этот человек сделал больше добра, чем тысячи и тысячи здоровых людей, воображающих, что они в разных учреждениях служат Миру[500].
Хотя Толстой отвергал православные ритуалы как суеверия и был отлучен от церкви за еретические убеждения, с Достоевским его объединяла не только вера в духовную значимость страдания, но и сочувствие к кликушам. Рассматривая болезнь как прямой результат сексуальной виктимизации женщин со стороны мужчин в противоречивой и сенсационной «Крейцеровой сонате» (1889), Толстой замыкает круг, начавшийся с рассказов Писемского, Лескова и молодого Достоевского, которые также постулировали сексуальную