Его взвешенное спокойствие выдает в нем скорее служителя церкви, чем политического деятеля. Художник изобразил его в шафрановых, солнечных тонах на темной, как ночь, стене, как бы символизирующей внешний мир, а одеяние, борода и волосы мецената — черного цвета. Его жена Десислава круглолица, у нее острый подбородок и те же миндалевидные карие глаза, что и у Митры, матери Сильвестра (она — дальний потомок жены крестоносца), бабки нашего историка, чей портрет конца XIX века, выполненный в безнадежной кичевой манере, украшал салон кузенов Креста в Пловдиве. Эта красавица в овале на стене Бояны, разумеется, не являлась женой Эбрара. Однако, если не обращать внимания на великолепную тунику с драгоценными каменьями и диадему, бабушка Крестов и луноподобная Десислава похожи как две капли воды: тот же тонкий греческий нос, те же округлые славянские скулы, те же четко очерченные губы. Левая рука ее вытянута, с тонкого указательного пальца свисает шнурок ярко-красной мантильи. Обратите внимание на этот жест, он не производит никакого впечатления на туристов, а между тем знаком Себастьяну, поскольку корнями уходит в готическое искусство Западной Европы; скрытый источник вдохновения местного мастера — явно латинский, унаследованный от крестоносцев. Историку из Санта-Барбары это ясно как дважды два. Все то время, что шли крестовые походы, люди местные и пришлые наблюдали друг за другом, грабили, убивали одни других и только потом стали знакомиться, разговаривать, обмениваться словами, жестами, красками, пищей (все равно как иракские крестьяне, потчующие американских солдат своим картофелем). Зрелость Востока, озарения Запада и, наконец, эта протянутая, будто милость, рука Десиславы.
* * *
Но кому ныне дело до Бояны и до верности ее художников Никеискому канону, принятому на Соборе в 787 году — ну вы помните, — кладущему конец иконоборческому кризису и разрешающему изображать не только императора и его приближенных, но и Христа и Богородицу? После Константина II, подлинного идеолога иконоборчества, и Льва V, иконоборца по преимуществу, многие изощренные богословские умы, такие как Никифор[89]с его «Опровержениями», которые и не снились в ту эпоху латинскому Западу, подхватили и стали защищать новое видение: Иоанн Дамаский, Феодор Студит,[90]Григорий Богослов[91]и Григорий Нисский.[92]Никейский собор должен был наконец разрешить это новое видение, и в 843 году оно уже начало свое триумфальное шествие благодаря императрице Феодоре. Кто сегодня помнит о том, что именно здесь, в Византии и Бояне (особенно Бояне, это станет темой будущего доклада Себастьяна) решалась судьба живописи, породившей столько Пресвятых Дев, Голгоф, Благовещений, Положений во Гроб, коими так гордятся, помимо всего прочего, Италия и Франция? Но все это было потом, сразу после Бояны!
Никто не помнит. И что же?
Стоило ли так стараться безвестным болгарским подданным? Все равно Запад их не замечал. Или становиться предтечами подлинных ценностей и преисполняться гордостью первопроходцев, которые никогда не теряют надежды однажды быть названными? Раздираемый противоречивыми чувствами Си-Джей успокаивается, созерцая «Христа и фарисеев». Юный Иисус — благородный Ромео с карими глазами и лбом ученого человека — ни в чем не походит на свой прототип, реального человека той эпохи. Так считал некий примитивный реалист, автор картины… Юный Спаситель — особый способ видения, особый взгляд. Образ, представший взору Себастьяна, был самим Воплощением, поскольку для людей из Бояны изображать кого-то или что-то — означало не что иное, как быть в живом контакте с изображением.
Изображение было не знаком, но смыслом. Себастьян наизусть знал аргументы древних: не prosti, a skhésis. Странное это слово skhésis, обозначавшее у византийских теологов нечто глубоко личное — любовь и благодать Воплощения. Для профанов глубоко личное — только отношения мужчины и женщины, то, что именуется взаимоотношениями полов. В Воплощении Сына Божия — том, что представлено на стенах Бояны — показана любовь Бога-Отца и Его Сына. Именно этому Воплощению, этой Любви возносят молитвы восточные христиане, созерцая иконописный образ Христа.
Стены Бояны оставили в Себастьяне оттиск нездешней Любви, иного видения мира. Любовь иных веков читалась во взгляде святого Стефана, обращенном внутрь себя, в чертах и жестах архангела Гавриила. Исполненная сострадания любовь Иисуса Христа, полная драматизма любовь Пресвятой Девы, взирающей на Распятие, или Пресвятой Девы в Успении, когда она видит себя в облике куклы-младенца в руках Своего Сына, инфернальная любовь Христа, спускающегося в Ад, еще не верящего в свое воскрешение (у него черты моряка, попавшего в кораблекрушение). Моряк, да и только, и этот святой Николай, покровитель большинства церквей в округе, покровитель моряков. А заодно и фракийских крестьян, балканских пахарей? Нет. Что же тогда? Воспоминание о героях Гомера? Ностальгия по эллинским корням? Или зашифрованное воззвание к еще памятному 1259 году, когда крестоносцы высадились на побережье, чтобы затем рассеяться повсюду, хотя путь их и лежал в Иерусалим?
Художник из Бояны развернул перед Себастьяном один из первых в мире комиксов под названием: «Чудо на море», рассказывающий о подвигах святого Николая посреди разыгравшейся стихии. Взгляните на этот парус, на эту ладью — да ведь это Венеция посреди Болгарии, это заокеанская, бурливая, желанная, недосягаемая Европа. Ей не знакомо, с какой страстью и тогда, и сейчас относятся к ней в этих краях, она и представить себе не может, насколько интегрирована в европейскую систему образов и при этом ее же, Европу, наперекор ее воле оплодотворяет, обогащает, не ставя ее в известность и не дожидаясь признания. Это происходило еще до того, как пала Византийская империя, слишком утонченная и упадническая для орд варваров, нагрянувших отовсюду — с юга, запада, востока, — турок, латинян.
«Панда» мчится вперед. Византия — с крестоносцами ли, без них ли, — хранима храмами и морем. Морю никак не забыть Улисса, не желавшего ни славы, ни бессмертия, а лишь возвращения к тому, что он есть. В те времена это понятие путалось с местом рождения — дворцом, островом, очагом. Итакой и Пенелопой в своем гинекее.[93]Вы существуете, но только при одном условии: если есть отчий дом, ожидающий вас в конце пути. А так ли теперь? Кто такой Себастьян Си-Джей, где его дом, если Санта-Барбара повсюду, а у него самого ни кола ни двора? С тех пор, как Эбрар Паган, явившись из Пюи, что в Оверни, попал в лес Крестов и навсегда остался в Филиппополе, затерянном во Фракии, Итака очень изменилась. Пенелопы нет, а отсутствие безопасности с 11 сентября поразило весь мир от Парижа до Бали.