И тут он заулыбался, глядя мне в глаза.
— Месье принимает меня в гостиной. Что, в твою комнату нельзя? Там твой парень?
— Да.
— Он симпатичный? Кто это?
— Увидишь.
Когда он ушел, я спросил у Люсьена, что он думает о Ги. В глубине души я был бы рад, если бы они друг другу понравились.
— У него чудной вид в этой шляпе. Одет, как чучело.
И тут же он перевел разговор на другую тему. Ни татуировка, ни приключения Ги, ни его храбрость не заинтересовали Люсьена. Он обратил внимание лишь на его нелепый наряд. Человек со вкусом может посмеяться над элегантностью воров, и тем не менее они с трогательным усердием наряжаются днем и особенно вечером, прилагая не меньше усилий, чем кокотка. Они стремятся пустить пыль в глаза. Из-за эгоизма их индивидуальность проявляется лишь в уходе за телом (у «кота», одетого лучше, чем принц, убогое и нищенское жилье). Но каким образом это почти всегда неуместное стремление к щегольству проявляется у Ги? Что оно означает, если он носит дурацкую голубую шляпу, тесный пиджак и платочек в верхнем кармашке? Хотя у Ги нет детской прелести и сдержанности Люсьена, он наделен бурным темпераментом, более горячим сердцем, более страстной и пламенной натурой, и посему я все еще им дорожу. Он способен, как он утверждает, пойти на убийство. Он может спустить все свои деньги за один вечер ради себя или друга. Это лихой парень. Возможно, все добродетели Люсьена не стоят в моих глазах мужества этого нелепого вора.
Любовь к Люсьену и счастье этой любви склоняют меня к тому, чтобы признать мораль, более подобающую вашему миру. Дело не в том, что я стал более великодушным, — я всегда был таковым, но мне кажется, что шершавая цель, к которой я стремлюсь, суровая, как железный флажок на макушке ледовой горы, столь желанная, столь любезная моей гордости и моему отчаянию, подвергает мою любовь чрезмерной опасности. Люсьен не подозревает, что я нахожусь на подступах к преисподней. Мне все еще нравится идти туда, куда он меня ведет. Насколько сильнее, вплоть до головокружения, падения и рвоты, опьяняла бы меня любовь, если бы Люсьен был вором и предателем. Но любил бы он меня в таком случае? Разве его нежность и легкое смущение, которое он во мне вызывает, не объясняются его мягкостью и покорностью правопорядку? И все же я хотел бы связать свою жизнь с каким-нибудь невозмутимым, но улыбающимся извергом, сделанным из железа, который грабит, и убивает, и стучит на мать и отца. Я все еще мечтаю о нем, чтобы сделаться чудовищным исключением, под стать чудовищу — посланцу Бога, которое удовлетворит мою гордость и страсть к духовному одиночеству. Любовь Люсьена приносит мне радость, но когда я прохожу по Монмартру, где долгое время жил, то, что я там вижу — вся эта грязь, — отдается в моем сердце болью и возбуждает мое тело и душу. Я лучше всех знаю, что в этих трущобах нет никакой тайны, и все же они кажутся мне загадочными. Решение вновь поселиться здесь, чтобы обрести гармонию с преступным миром, стало бы немыслимым возвращением в прошлое, ведь эти кварталы бездушны, как местные урки с бесцветными физиономиями, а «коты», наводящие страх на округу, удручающе глупы.
Ночью, когда Люсьен возвращается в свою комнату, я пугливо съеживаюсь под одеялом и мечтаю о том, чтобы рядом со мной возлежало тело более грубого, более грозного и более нежного вора. Я намереваюсь вскоре вернуться к опасной жизни бродяги в самом злачном квартале самого злачного порта. Я брошу Люсьена. Пусть он выкручивается как может. Я уеду, отправлюсь в Барселону, Рио или куда-то еще, но сначала сяду в тюрьму. Я повстречаю там Сека Горги. Черный великан осторожно вытянется на моей спине. Негр, кромешнее ночи, окутает меня своим мраком. Его мышцы, возлежащие на мне, станут пульсирующими приливами могучего океана, стремящимися сойтись в неподатливой, неистово атакованной точке, и все его тело, сосредоточенное на своем желании, которое ведет к моему же благу, будет содрогаться от удовольствия. Потом мы замрем. Он продолжит свое погружение. Затем, сраженный дремотой, негр навалится на мои плечи и сокрушит меня своим мраком, в котором я мало-помалу растаю. Открыв рот, я буду чувствовать, как он цепенеет, прикованный своим стальным стержнем к этой сумрачной оси. Я обрету легкость. Я позабуду о всякой ответственности. И мой ясный взор — дар орла Ганимеду — воспарит над миром.
Чем больше я люблю Люсьена, тем быстрее пропадает у меня тяга к ворам и воровству. Я счастлив от того, что люблю его, но большая печаль, непостоянная, как тень, и тяжелая, словно негр, простирается над моей жизнью и слегка опирается на нее, едва касается и подавляет ее, проникая в мой приоткрытый рот: это сожаление о моем мифе. Благодаря любви к Люсьену я постигаю мерзкие нежности ностальгии. Чтобы с ним расстаться, я могу покинуть Францию. Тогда мне придется растворить его в своей ненависти к этой стране. Но у этого милого ребенка глаза и волосы, грудь и ноги идеальных воров, тех, которых я обожаю, и, если я брошу его, мне будет казаться, что я бросил их. Его спасение — в его обаянии.
Сегодня вечером, когда я гладил его кудри, он задумчиво проговорил:
— Мне так хотелось бы поглядеть на моего малыша.
Вместо того чтобы придать ему жесткость, эта фраза его смягчила. (Как-то раз, будучи проездом в каком-то городе, он сделал ребенка одной девушке.) Мой взгляд, устремленный на него, становится более нежным и серьезным. Я взираю на этого мальчугана с гордым лицом и улыбкой, с живыми, кроткими и лукавыми глазами, как смотрел бы на молодую супругу. Боль, которую я причиняю этому существу мужского пола, заставляет меня неожиданно уважать его, побуждает к новым нежностям, и эта глухая, отдаленная и почти затаенная боль расслабляет его, как воспоминание о родовых муках. Он улыбается мне, и меня еще больше распирает от счастья. Я чувствую, что моя ответственность возросла, как будто небо только что — в буквальном смысле слова — благословило наш союз. Однако сумеет ли он впоследствии позабыть в объятиях своих любовниц о том, чем был для меня? Что станет с его душой? Уйдет ли неизбывная боль? Отнесется ли он к этому столь же безразлично, как Ги; так же улыбаясь и пожимая плечами, попытается ли отбросить назад и развеять по ветру своей легкой походки эту тяжкую и глубокую боль — меланхолию раненого самца? Не появится ли у него небрежное отношение ко всему?
Роже не раз мне советовал не оставлять его подолгу с гомиками, которых он «марьяжит». Мы принимали такие меры предосторожности: как только он выходил из писсуара или рощи, где к нему приклеилась «тетушка», Стилитано или я провожали их, держась поодаль, до комнаты — обычно в небольшой гостинице, принадлежащей бывшей проститутке, на какой-нибудь грязной вонючей улице; затем мы выжидали несколько минут, и кто-то из нас поднимался вслед за ними.
— Но не мешкай слишком долго, Жанно. Ты слышишь? Не мешкай слишком долго.
— Все-таки надо дать ему время раздеться.
— Разумеется, но затем поспеши. Я брошу у двери бумажный шарик.
Он так часто и настойчиво просил меня об этом, что однажды я спросил:
— Почему ты хочешь, чтобы я торопился? Ждать же нетрудно.