Это была глупость, конечно, глупость маленькой девочки, которая думала, что понимает, и не понимала ничего.
Исчезла всего лишь бедная польская иммигрантка, девчонка-иностранка, на которую всем было наплевать. Это печально, но всем было на это плевать. Через несколько месяцев после того, как папа нас бросил, полиция приходила в дом, потому что она работала у нас. Ну и что? Ничего это не дало. Да, мама была упряма. Я не знаю, то ли она отказалась брать на себя вину, то ли хотела нас защитить. Попади она в тюрьму, что бы с нами стало? Кто знает, может, мы были бы больше счастливы, но это уже другая история.
Я никогда не желала ее смерти, Натан. Клянусь тебе. Ее смерть меня убивает.
Она ее заслуживала, конечно. Каждый утешается, как может.
Кроме вот чего.
Папа послал маме Кристинино письмо – настоящее письмо, означавшее: «Грас меня убила».
И мама умерла. Из-за меня.
Не из-за глупостей с камнями, ножом, цепочкой в огне. А из-за этого письма, дошедшего по адресу с опозданием на тридцать лет.
Мы с мамой обе хотели изгнать кого-то из этого проклятущего дома.
И с интервалом в тридцать лет обе стали убийцами.
Я сидел, Кора, с этой «запиской» в руке, совершенно ошеломленный. Налил себе виски со льдом – это в одиннадцать-то часов утра, потом прочитал от корки до корки дневник Грас.
Женщины безумны. Женщины чувствуют такие вещи, которые я не способен понять, я даже предположить их не могу.
Вот что я подумал после этого чтива.
А моя сестра, черт подери… Какая лицедейка! Какая изобретательная лицедейка! Лиз так и не нашла свой путь, хотя он ведь был прямо перед ней. И я представил ее старлеткой латиноамериканского телесериала, где она, загорелая, рыдала бы над своими окаянными любовниками…
В тот год моей матери было тридцать четыре года. Столько было тебе, когда ты умерла, столько сейчас Клер, столько мне. Как можно в этом возрасте чувствовать себя до такой степени… «списанной»?
80-е годы были отмечены появлением супермоделей и тел-безделушек, засильем глянцевых журналов, стандартизацией девушек на обложках, в общем, рекламным промыванием мозгов. Все это вдалбливалось в голову, как новая религия. Это был бум массового потребления, а чтобы массово потреблять, требовалось быть красивым, молодым, спортивным, продуктивным. Каким еще был Тома, какой предстояло стать Кристине.
Как раз этого моя мать и не выдержала.
Я заплакал. Я так не плакал со времени твоей кончины. Судорожные слезы, которые, казалось, никогда не иссякнут.
Они иссякли, конечно. Они всегда иссякают, как пересыхают болота.
Затем я открыл другой пакет, от другой «К».
Это был рисунок Клер, о которой после странной ночи, проведенной с ней, не было ни слуху ни духу. Но здесь никакой пояснительной записки, ни даже пары слов.
Это был большущий черно-белый, умело обрамленный рисунок, изображавший ангела со спины. Человека в строгом костюме, но на лопатках которого росли крылья. Композиция напоминала Эрнеста Пиньона-Эрнеста, еще более грубая, готическая. Издали было видно только это – ангел-бизнесмен. Но вблизи становилось заметно, что сами крылья состоят из множества птиц: каждое крыло было само по себе тучей других черных крыльев, дробящихся до бесконечности. Я только что прочитал о маминых «подручниках», и образ произвел на меня то же впечатление, что и дата моего рождения, украшающая собой могилу. Я уронил рамку на пол, стекло разбилось, большой лист рисовальной бумаги вывалился на пол, как полотнище обоев.
Друг, слышишь над нашими полями черный воронов полет?
На обороте рисунка была дата создания – 28 декабря, день смерти Грас, подпись Клер и номер ее телефона. Перестанем умирать. Вот что она написала – если только это не было названием рисунка.
Разумеется, я ей позвонил.
Это оказалось названием рисунка, но сам он был сделан для меня.
В Париже очень хорошая погода для апреля, очень жарко, как в августе. Климатическое отклонение. Я в шортах, на террасе кафе. Однако все машины выглядят катафалками.
Первого апреля утром мне позвонили. Увы, это была не шутка.
Уже несколько недель как в доме начались работы, которые затеяли новые владельцы, молодая пара с ребенком. Звонил Эдуар Франкане, которому коллеги поручили объявить новость, поскольку он был более-менее «другом» семьи.
В бетонном основании барной стойки рабочие обнаружили скелет. Скелет женщины лет девятнадцати-двадцати, завернутый в покрывало; он пролежал там несколько десятилетий.
Все эти годы, малыш, мы играли на чертовом трупе.
Франкане спросил, нет ли у меня соображений насчет того, кому могло принадлежать это тело. Последовало молчание, ледяное, настоящий паковый лед. Конечно, у меня было соображение. Больше, чем соображение – уверенность. Я хотел было солгать, но ради чего? Мама умерла, Тома, быть может, уже отправился в космос из своей далекой Италии, и если еще способен понимать, так ведь он никогда ничего и не желал, кроме правды. Что касалось Лиз, изгнанницы-кариоки[22], то ее записка позволяла думать, что я не скоро ее увижу. Я был должен это Кристине, ее семье, если она оставалась у нее где-нибудь. Я был должен это самому себе: я отказывался быть сообщником такой гнусности. Тем хуже для Брессонов. Тем хуже для героизма.
– Думаю, да. Думаю, это Кристина Рациевич.
– Кто это?
– Кристина Рациевич. Эта девушка работала у нас прислугой, когда я был маленьким. Мы всегда считали, что она уехала… Я не уверен, комиссар, но думаю, что это может быть она.
Молчание.
– А как вы думаете, когда она могла умереть?
Я набрал в легкие побольше воздуха:
– В тысяча девятьсот восемьдесят первом. Во вторник, пятнадцатого декабря тысяча девятьсот восемьдесят первого.
5+1=6. У меня кружилась голова, Кора.
– А ведь я помню эту малышку… Черт, я же тогда был вашим соседом!
– Да, знаю.
– Извините меня, Натан, но как вы можете быть до такой степени категоричным? Если не ошибаюсь, вам было тогда… года четыре-пять?
– После смерти матери мне достался ее дневник. Дневник, который она вела в том году.
– Он по-прежнему у вас? Дневник?
– Да.
– Он нам понадобится. Чтобы покончить с этим делом, понимаете?
– Разумеется. Я вам его отправлю, заказным. Так подойдет?
– Совершенно. Сегодня?