При этом он не пренебрегает репрезентативными обязанностями. При нем церемонии, организованные в честь Перейры, становятся пышнее, это время, когда, рассредоточившись на рыночных площадях, люди Геррильо Мартинса заставляют народ петь:
Больше, чем фараон.
Могущественнее, чем царь.
Обширнее, чем океан.
Наконец настает день, когда этот третий двойник объявляет своему брату-близнецу о своем уходе: «Ладно, братец, побаловались и хватит, я отправляюсь делать себе состояние, а тебе остается роль золотой рыбки».
4.
Четвертый двойник настолько же разнится душой со своим братом-близнецом, насколько напоминает его по внешности и уму. Как и брат, он быстро постигает могущество крупных компаний, по сравнению с которым президентский пост можно мягко назвать незначительным, он также понимает, что законы, принятые здесь, наверху, имеют единственной целью гарантировать обворовывание недр зарубежными представителями. Он усматривает в этом посыл к революции, но в то же время он слишком хорошо помнит, с какой дикостью олигархи подавили восстание Севера. Его брат и он совершенно по-разному отреагировали на казнь родителей. Брат решил примкнуть к тем, кто одержит верх, кем бы они ни оказались, как только будет ясно, на чьей стороне удача.
— Потому что недостаточно быть в лагере тех, кто выигрывает, братец, нужно выбирать тех, кто выигрывает всегда.
Он же, напротив, от всего происшедшего почувствовал полное отстранение от этого мира. Зрелище стольких страданий в сочетании с врожденным пониманием человеческих порывов способствовали развитию у него того, что можно было бы назвать добротой без надежды.
Именно эту свою доброту он и поставил на службу соотечественникам, как только его брат-близнец покинул Терезину.
С этой точки зрения он оказался намного лучше всех возможных Перейр. Он не остановился на том, что выслушивал несчастных, обрывая их исповедь доброжелательным «я выслушал тебя», он позволил им вываливать весь мешок своих переживаний, печалей, сожалений, горечи, отчаяния, весь до последней крошки. Он слушал очень внимательно. Он буквально выпивал вас взглядом; можно было поклясться, что он наполняется вашей жалобой. Он предоставлял каждому столько времени, сколько ему было нужно, хоть целый час или даже целую ночь. Никто не спешил, ожидая своей очереди, каждый знал, что придет минута, когда все внимание будет отдано только ему и никому больше. И потом, было что-то успокаивающее в том, чтобы смотреть, как заходит солнце, озаряя своими лучами этого человека, склонившегося над себе подобными с мудростью камня.
Лишь заря нового дня могла положить конец аудиенции; президенту надо было отправляться выслушивать других, под другими цезальпиниями, произносить другие речи, с других крылец.
Если эти речи — повторяемые с точностью до запятой, те самые, которые писал Перейра — продолжали зажигать толпу (величие нации, гордость за принадлежность к ней, славное прошлое, светлое будущее, святость традиции, необходимые усилия, президентская благодарность…), то голос президента, тон этого голоса говорил, как бы между строк, что время уходит безвозвратно и что человек, такой, каким он родился, ничего уже не может с этим поделать. Негласно люди были ему признательны за то, что он давал расслышать правду, стараясь в то же время ободрить их. После того как они выслушивали президента, любовь, которую они к нему испытывали, становилась сродни той любви, которую человек испытывает к самому себе в те редкие моменты, когда, оставив всякие иллюзии и желания, он рад быть никем иным, как самим собой, этим существом, которое дышит. Именно в это время на рыночных площадях стали петь:
Povo tem que ter cabeça
Não vive só de cachaça
Alguns querem ditadores
Outros, reis, imperadores
Pra gente essa maravilha
Nosso chefe ç uma orelha!
Умным должен быть народ,
Не качасой лишь живет.
Иным давай диктатора,
Царя иль императора.
Наш правитель стоит двух —
Чудом обратился в слух!
Трудно подсчитать, сколько лет Терезина прожила под знаком доброты этого человека: президента любили так, что не замечали, как движется время.
Увы, время шло неумолимо; время изнашивало его. Изнуренный бессонными ночами и бесконечными переездами, раздавленный грузом того, что ему приходилось выслушивать — и переживать, — уставший заставлять свой голос противоречить своим словам, он таял на глазах. Его суставы начали пухнуть, его члены искривились до такой степени, что, когда ему случалось отдыхать, лежа в гамаке в одних трусах, его форма, повешенная тут же на стуле, сохраняла выпуклости в тех местах, куда било сопереживание. Нередко ему случалось просыпаться, обнаруживая крестьян, толпящихся вокруг его формы и с обожанием разглядывавших следы, оставленные его увечьями.
_____
Епископ был удивлен (может быть, даже тронут) этим культом, который создали вокруг его крестника.
Он объявил старику да Понте-отцу:
— Твой Мануэль живым попал в вечность; его полюбили беззаветно и навсегда. Вне всяких сомнений, он святой. Кто бы мог подумать, особенно в самом начале?
— Я, — ответил отец.
Что же до его матушки, она подтверждала, по-своему, по-матерински:
— Он, который никогда не любил бакалау ду менино, теперь вылизывает тарелку до последней фасолинки.
5.
Именно этого человека Перейра и уложил пулей между глаз, прежде чем его разорвала толпа и во главе государства встал полковник Эдуардо Рист, друг его детства.
(Достаточно ли это лаконично на ваш вкус, дорогая Соня?)
6.
Случаю было угодно, чтобы в тот же самый день, когда в Терезине разлетелась на куски голова Святого Президента, в Нью-Йорке разыгралась другая драма: его брата-близнеца вышвырнули из крупной компании, контроль над которой он почти уже взял в свои руки. Члены совета администрации, которые собрались, чтобы возвысить его в своем офисе на Уолл-стрит, объявили ему о его отставке. Так решило большинство акционеров тайным голосованием.
— Причины? — спросил отлученный.
— Скандал с акмадоном, — был ответ совета.
Близнец вскинул бровь: