— Ага. Брехта, Манна. Этого бельгийца… Метерлинка. Он был прекрасный слушатель.
— Точно. Он приехал в Голливуд писать сценарии к фильмам. Сэмюэля Голдуина так и распирало от гордости, что на него будет работать нобелевский лауреат. В общем, посадил он его в кабинет. Метерлинк писал несколько месяцев — решил адаптировать для экрана свою книгу «Жизнь пчел». Наконец, радостно размахивая стопкой бумаги, он выскакивает из кабинета и несет эту стопку боссу. Час спустя Голдуин распахивает дверь и вылетает с криками: «Господи! Главный герой фильма — пчела!»
Мы рассмеялись. Ночь была смешной — смешна и любовь.
— Ну, счастливо, — попрощалась джек-рассел. — Живи и радуйся жизни, Маф. Ты ведь поедешь в Мексику! Туда, где кое-что случилось. — Она лизнула мой подбородок и, не теряя времени, молнией помчалась прочь. На другом конце пляжа стояла ее хозяйка. Она хлопала себя по ногам и что-то кричала. Наверное: «Домой, сладкая! Пора домой!»
Мэрилин покинула гостей, вместе со стаканом подошла ко мне и присела на берегу, тихонько напевая и глядя перед собой. Ей тоже нравилась вода и бескрайняя даль. Она пела что-то радостное — кажется, Ната Кинга Коула. У нее были мягкие губы и волосы, зачесанные назад маленькими белокурыми волнами. Песню эту будто бы пел ее матери единственный мужчина, которого она любила. Мы сидели рядом с пирсом. Неподалеку без конца крутилось колесо обозрения, огни которого прожигали дыру в ночном мраке.
Глава тринадцатая
Последнее Рождество мы провели в доме доктора Гринсона в Брентвуде, жаря каштаны и играя в шарады. В воздухе стояло предчувствие возможных перемен и обновления, а это, если подумать, самое грустное чувство из всех. К тому времени Мэрилин вообще перестала быть похожей на человека — скорее на стихию или на стаю вечерних голубей из стихотворения Уоллеса Стивенса, что живут в древнем солнечном хаосе. Голуби эти, как и Мэрилин в те последние лос-анджелесские месяцы, «взмывали и метались», прежде чем «кануть в ночь на распростертых крыльях»[43].
Мэрилин поставила в квартире на Доэни небольшую елку, которая простояла там несколько месяцев: по ночам, страдая бессонницей, моя хозяйка смотрела на красноватый отблеск гирлянд на стене. У Гринсонов жилось веселей, и психоанализ там считали образом жизни. Семья с удовольствием купалась в лучах его мирового успеха. После приема Мэрилин нередко оставалась на ужин, помогала готовить и пила шампанское; чистая, творческая жизнь этой семьи позволяла ей почувствовать, что все еще может устроиться, что все еще можно спасти. Меня сажали на пол в столовой и кормили из голубой пластмассовой миски, которую держали специально для собак. Пластмассовая миска в этом доме была, в сущности, аномалией, потому что Хильди Гринсон обожала фаянс. На стене рядом с барной стойкой висели четыре старинные декоративные тарелки — 1900 года, я бы сказал, — выпущенные на фабрике «Крейль Монтеро» и объединенные общим названием «Душа зверей». На нижней изображались два осла в костюмах ученых господ. Один из них опирался локтем на толстый фолиант, рядом стояла римская статуя, а сам осел говорил: «Если бы не мы, что стало бы с чудесами науки и шедеврами человеческого духа?»
Должен сказать, доктора Гринсона я недолюбливал. Он выражался чересчур цветисто, позволял себе довольно опрометчивые суждения и слишком гордился собственной славой. Несмотря на всю возвышенность помыслов, доктор Гринсон демонстрировал довольно скучный и вялый ум. Однако он верил в «творческий потенциал» Мэрилин и полагал, что присущая ей чувствительность может положительно отразиться на ее актерской карьере, — поэтому-то она и относилась к нему как к отцу. Но я все-таки пес и многое воспринимаю иначе: доктор Гринсон, на мой взгляд, немного запутался в своей любимой роли. Его посоветовала нам Марианна Крис, а ее в своем поклонении отцу переплюнула разве что Анна Фрейд. Обе женщины близко общались с Гринсоном, лечившим Мэрилин, отец которой незримо присутствовал всюду, точно идеальный автор и худший из недугов. Доктор Гринсон с удовольствием играл отца для всех троих. В ту пору он помогал Анне помешать выходу предложенного Джоном Хьюстоном фильма о жизни Фрейда, а Марианне — опубликовать некоторые научные труды ее отца и тем самым воздать ему должное. Я был свидетелем разговора на Франклин-стрит, когда Гринсон повторил слова Марианны, что Мэрилин не стоит соглашаться на роль Анны О. в картине Хьюстона.
— Но почему, я ведь чувствую, что понимаю ее! — возразила Мэрилин. — Между нами очень сильная связь.
— У Лео Ростена только что вышла книга обо мне, — сказал Гринсон. — Вы бы на нее взглянули, Мэрилин. Роман называется «Капитан Ньюмэн, доктор медицины». Художественная биография. Я очень доволен — я люблю и понимаю искусство. Сам помогал автору собирать сведения. Но это очень серьезный шаг: беллетризировать свои проблемы, жизненный опыт и талант, понимаете? Выражаясь физически, вы принимаете опасный вызов. Да, сняться в фильме — это немного другое. Но неужели вы не чувствуете, что, сыграв величайшую истеричку в истории, вы невольно подорвете собственное душевное благополучие?
— Тут совсем другое, — ответила Мэрилин. — Это ведь чужая история, не моя.
— И да и нет.
— Вы же знаете, я мечтаю о серьезной роли.
— Всему свое время, Мэрилин. В Лондоне я беседовал с Анной Фрейд: она убеждена, что это будет не биография, а дешевый фарс. По правде говоря, она готова придушить создателей своими руками.
— Это и есть ваше «влечение к смерти»?
— Нет, Мэрилин. Это влечение к жизни. Человек имеет право защищать интересы своего отца, верно?
Вдобавок Гринсон запретил мне присутствовать на приемах — как у него дома, так и в кабинете на Роксбери-драйв. Он не разделял веры Фрейда в то, что животные помогают лечению.
— У них есть уши, — сказал Гринсон (паранойи в его словах было меньше, чем Мэрилин тогда предположила). — И глаза. Я всегда чувствую на себе глаза. Пусть песик ждет вас внизу, с моей дочерью.
Так цикл был завершен: от одной дочери ко второй, третьей и четвертой; пока отец-небожитель принимал наверху пациентку, мы с Джоан устраивались на кухне в компании соленых крендельков и телевизора, которому убавляли звук.
Неожиданным подарком судьбы стала для меня миссис Мюррей. В 1940-х дом Гринсонов принадлежал ей, теперь же она оставалась другом семьи и заодно помогала по хозяйству. Интерьерный дизайн стал для миссис Мюррей своего рода религией, а поскольку она была сведенборгианкой, поиски расписной плитки и садовой мебели ручной работы приобрели для нее масштабы гелиодуховной миссии. Рядом с миссис Мюррей я всегда чувствовал, что мой собственный цикл духовного развития близок к завершению: она оказалась шотландкой, истым декоратором, служительницей психоанализа, любительницей животных и человеком, без памяти обожающим мексиканскую жизнь и культуру. Вдобавок ее взгляды менялись от демократических к лакейским — по настроению. Когда Мэрилин решила, что хочет жить в таком же доме, как у Гринсонов, именно миссис Мюррей нашла ей подходящее жилище всего в нескольких кварталах от них — по адресу: 12305, 5-я Хелена-драйв. Она согласилась работать у нее домохозяйкой. Миссис Мюррей брала меня на руки и шептала, что в конечном итоге все будет хорошо.