в швейцарских франках»[437].
Имидж писателя продолжал жить. Слова о «всегда дружественном отношении к Советскому Союзу» символически вызывают в памяти запись в американском личном деле Томаса Манна от марта 1955 года: «С 1920-х тесно связан с передовыми коммунистическими организациями и их деятельностью»[438].
Итоги
Томас Манн хорошо знал русскую литературу и музыку. Его знание других системообразующих частей русской культуры – православия, истории, философии, государственного устройства – было в лучшем случае фрагментарным. Очень поверхностно он был знаком и с марксистской доктриной, лежавшей в основе Октябрьской революции и коммунистического строительства. С таким багажом знаний о России он в 1918 году пережил начало новой исторической эпохи, одним из символов которой стало Советское государство. Поражение Германии в Первой мировой войне вызвало у Томаса Манна тяжелейший душевный кризис, объективно совпавший с особой актуальностью «русской» темы.
Пытаясь адаптироваться к новым условиям и найти выход из кризиза, Томас Манн не мог пройти мимо коммунистической идеи и ее воплощения в Советской стране. Русские беженцы и иные свидетели рассказывали о чудовищных терроре и насилии. Эти факты актуализировали в представлениях Томаса Манна классический западноевропейский миф – фантом хаоса, надвигающегося с Востока на культурную Европу. В художественной форме писатель отдал ему дань в финале новеллы «Смерть в Венеции», написанной в 1911 году. Через семь-восемь лет после этого он нашел объяснение большевицкого террора в так называемой «азиатской», «русской» склонности к анархии. Баварская республика 1919 года, устроенная по советскому образцу, еще более утвердила его в теории «азиатизма». В его представлении о революции преобладала картина диких орд, состоящих из «славянских» киргизов и монголов.
Политическая адаптация Томаса Манна к новой эпохе в общем завершилась, когда в 1922 году он – в прошлом монархист и консерватор – официально признал себя сторонником Веймарской демократии. Интеллектуальная и душевная адаптация была более сложным процессом. Писатель с корнями в эпохе декаданса, с ярко выраженным интересом к тематике упадка, болезни и смерти, поставил себе задачу стать оптимистом. С одной стороны, страх революционного хаоса еще время от времени посещал его; с другой же, идея социализма, которую он считал оптимистической и «устремленной в будущее», последовательно воплощалась в СССР. Соответственно, его позиция формировалась в системе координат между тревогой и благожелательным интересом. К концу двадцатых годов интерес берет верх, а теория «азиатизма» ослабевает и постепенно сходит на нет.
Некоторый поворотный пункт наметился в его очерке 1926 года «Парижский отчет». В Париже он познакомился с русскими писателями, которым посчастливилось спастись от террора большевиков. По-человечески он сочувствовал им, но при всем их обаянии, они были для него частью прошлого, ушедшего мира. Своей «устремленной в будущее» идеей он слишком дорожил, чтобы из-за личных симпатий усомниться в ее правильности. Его благожелательный интерес к Советской стране усиливался и из-за популярности националистической мистики в Германии. Томас Манн видел в ней выражение темных, антигуманных и «устремленных вспять» сил – и в этом смысле противоположность идеи социализма-коммунизма.
К концу двадцатых годов он аккуратно сдал теорию «азиатизма» в архив и стал считать большевизм «важным для мира и определяющим мировое развитие в качестве коррективного принципа»[439]. Под звуки этой оптимистической «историософии» массовый террор в СССР вытесняется из его нравственной памяти и превращается для него в прискорбный, но терпимый факт абстрактной тирании. Страх «азиатского» хаоса сменяется угрозой «диктатуры обскурантов» в Германии. В это время Томас Манн измышляет свое собственное, идеализированное понятие социализма, который имеет мало общего как с популярной доктриной XIX века, так и с ее разработкой в советской практике. В этом выражается его склонность наполнять другим содержанием расхожие политические термины и подменять понятия, что часто вводило в заблуждение и друзей, и врагов.
Древнегерманская мистика была питательной почвой идеологии НСДАП. После прихода Гитлера к власти в 1933 году благожелательность Томаса Манна к СССР вышла на новый уровень. Антикоммунизм был важным пунктом национал-социалистической пропаганды, и в списке врагов Третьего рейха СССР занимал одно из первых мест. В сентябре 1934 года Томас Манн, уже в эмиграции, писал в Москву: «Я чту мир сражающегося коммунизма, но по своей сущности к нему не принадлежу и не хочу лицемерить»[440]. В тех условиях первая часть этого предложения звучала очень весомо. Вежливая отповедь, высказанная во второй части, нисколько не смутила советских кураторов. Они усмотрели в словах Томаса Манна положительный сигнал и усилили контакт с ним.
С этого времени Томас Манн сотрудничал с московским журналом «Интернациональная литература». Переписка с редакцией была активной, но публикаций было немного. В них он, как правило, выражал сдержанную симпатию коммунистической власти. Тему массового террора он дипломатично обходил. Модному среди западных писателей веянию он не последовал и, несмотря на приглашения, в Советский Союз не поехал. Но причина этого была не столько идейной, сколько практической: он надеялся получить швейцарское гражданство и опасался, что вояж к Сталину может повредить его натурализации. В публицистических работах, предназначенных для западного читателя, он старался развеять боязнь «красной угрозы», которая, как он считал, беспочвенна и играет на руку Гитлеру. Ту же позицию он представлял и в США, куда переехал с семьей в 1938 году. Политические шаги советского правительства, направленные против Третьего рейха, он неизменно приветствовал.
Все изменилось (хотя и ненадолго) с подписанием советско-германского пакта в августе 1939 года. В первые два года мировой войны симпатия Томаса Манна к СССР опустилась до нуля, но во второй половине 1941 года достигла своей высшей точки. Он восхищался мужеством солдат и командиров Красной армии, полагая, что их вдохновляет вера в революцию и советскую власть. В этот период его восторженные похвалы советскому строю были особенно далеки от реальности.
После 1945 года отношение Томаса Манна к СССР определялось прежде всего внешней и внутренней политикой Соединенных Штатов. Во время холодной войны он занял позицию против жесткого антисоветского курса администрации Трумэна, в котором ему навязчиво слышались отзвуки «фашизма». Мирное будущее он хотел видеть в сближении и взаимном дополнении коммунистического Востока и демократического Запада. Его неприязнь к вашингтонским «ястребам», уверенность в том, что правительство США под лозунгом свободы преследует свои геополитические цели[441], соответствовали настрою леволиберальной интеллигенции. При этом вольно или невольно Томас Манн не замечал принципиальный факт: сталинский Советский Союз был влиятельной мировой державой, опиравшейся на последовательно тоталитарную идеологию и имевшей притязания на власть. Этот факт ярко подтвердили коммунистические перевороты в Восточной Европе, прежде всего в 1948 году в Чехословакии. Но Томас Манн, видевший опасность для