на судью и, получив от него молчаливый кивок, сноровисто натянул на мой сжатый кулак небольшой матерчатый мешочек. Теперь, даже если я сумею заставить мышцы руки повиноваться мне, пальцы всё равно не смогут разжаться. Они плотно упакованы в этот мешочек, вроде как в плотную рукавицу. Им некуда деваться, только оставаться в сжатом виде.
— Ы-ы-ы-ы…
Фон Плауэн убедился, что мешочек сидит на кулаке плотно, лично связал особые завязочки, в районе запястья, и лично опечатал их, накапав на них заранее подготовленным сургучом. То, что расплавленный сургуч попадал не только на завязочки, но и на мою руку, его нисколько не взволновало. Меня, признаться, тоже, поскольку я ничего не почувствовал. Кажется, вся рука потеряла чувствительность.
— Суд объявляет, — фон Плауэн опять ухмыльнулся уголком рта, — Что осмотр руки подозреваемого на предмет свершения суда Божьего состоится по прошествии двух дней!
— Как?! — буквально ахнула окружающая толпа.
— Невозможно! — подал голос фон Штюке, — Как врач заявляю, это невозможно! Вы наверное хотели сказать «через две недели»? Да и то… хм…
— Я сказал то, что и хотел сказать! — холодно отчеканил фон Плауэн, — Два дня! Один из них — сегодняшний! День, слава Богу, ещё не кончился! Второй — завтрашний. Итак, завтра, в это же время, то есть, почти на закате солнца, суд осмотрит руку обвиняемого! И пусть трепещут враги Господа нашего, если мы не увидим исцеления!
Дабы обвиняемый не мог воспользоваться чернокнижным волхвованием, дабы никто не попытался оказать обвиняемому врачебной помощи… — фон Плауэн бросил быстрый взгляд на доктора фон Штюке, нервно покусывающего нижнюю губу, — Дабы обвиняемый не предпринял попытки сбежать… на всё время до проверки, обвиняемый помещается в темницу, под надёжную стражу! Стража не будет спать ни ночью ни днём… да и обвиняемому не позволит!
Секретарь! Занести всё сказанное в протокол! Стража! Увести обвиняемого!
И я, сопровождаемый всё той же парой охранников, с трудом заковылял прочь, бережно поддерживая одной рукой непослушную другую руку…
Знаете, когда я ухватил бесчувственную правую руку левой рукой, с перстнем на пальце, я неожиданно почувствовал некоторое облегчение! Нет, не то, чтобы — раз! — и ничего не болит, но я смог даже слегка распрямиться. И в глазах потихоньку таял багрово-красный туман. И дыхание стало ровнее, не такими судорожными рывками. Значит… значит, перстень работает! И теперь надо только придумать повод, чтобы мне постоянно одной рукой держать другую руку, и чтобы это охранникам не казалось подозрительным. Чтоб, когда завтра подозрительный фон Плауэн спросит моих охранников, не пользовался ли я своим подозрительным перстнем, то бравые охранники, с чистой совестью и не моргнув глазом ответили бы: «Нет!». И чтобы подозрительный фон Плауэн им поверил… О! Так есть же решение! Есть!
Темница, в которую меня привели, размещалась ниже уровня земли. Это я понял потому, что единственное, крохотное, зарешечённое окошко виднелось высоко над уровнем пола. Даже если будут два заключённых и один встанет на плечи другому, то и тогда до окошка не дотянуться. Разве что, если заключённых будет трое… да и то вряд ли. А ведь я видел такие окошки! Только я видел их снаружи, и видел на уровне земли. Ещё удивлялся, зачем такие низенькие окошки? Вот зачем, оказывается…
В общем, в темнице было темно. Как и положено в темнице. Что мне только на руку. А ещё в темнице было мрачно, холодно и сыро. В углу валялась охапка полуистлевшей соломы, но как я понял, не для меня. Фон Плауэн запретил страже разрешать мне сон, не так ли? Да мне и самому было не до сна. Поэтому я попросту бухнулся на колени, попытался молитвенно сложить руки у груди, ожидаемо, у меня ничего не получилось, тогда я левой рукой с перстнем, мотивированно ухватил свою правую руку, прижал к груди, и принялся громко молиться: «Pater noster, qui es in coelis, sanctificetur nomen tuum…»[1]. Благо, за несколько дней, проведённых в обществе Катерины, успел выучить.
Кстати! Когда она первый раз привела меня в церковь, я ужасно удивился. Служба шла на незнакомом языке, не на том, на котором разговаривала девушка! Пришлось незаметно, склоняясь вроде бы в поклоне, коснуться перстнем ушей и губ. Перстень не подвёл. И я сразу выучил латынь! Что несказанно помогло впоследствии. Ибо и весь суд шёл исключительно на латыни. И запоминать текст так проще, чем зазубривать незнакомые, иностранные слова. В общем, теперь-то я уверенно повторял: «Pater noster, qui es in coelis…». Одновременно, с радостью чувствуя, как в правой руке появляются признаки жизни. Хотя и весьма болезненные поначалу.
Охранники из камеры не вышли. Они молча смотрели оловянными глазами на коленопреклонённого меня и ничего в их глазах нельзя было прочесть. Не меньше получаса прошло, пока они не поверили в мои искренние чувства. И всё это время я беспрестанно повторял одно и то же: «Pater noster, qui es in coelis…». Что поделать, других молитв я не знаю. По крайней мере, пока.
— Восток вон там, — буркнул наконец один из них, ткнув пальцем.
— Что? — не понял я.
— Ты молишься в сторону окна, — пояснил второй, — Но окно смотрит не строго на восток. Восток чуть в стороне, вон там!
— Спасибо! — с чувством поблагодарил я, — Да вознаградит тебя Господь за доброту твою!
Повернулся чуть в сторону, туда, куда мне ткнули пальцем, и продолжил читать молитву, прижимая к груди обе руки. Цепко ухватив левой правую.
Если честно, я вообще не знал, что молиться надо лицом на восток! У нас ведь как? Подходишь к реке — и молишься божеству реки, чтобы тебя волной не унесло. Подходишь к лесным зарослям — и молишься лесному богу, чтобы тебя зверь лесной не задрал. И не обращаешь внимания, с какой стороны ты подошёл к реке или лесу. С какой подошёл, с такой и молишься. А тут оно, выходит, вон как! Это ещё выходит, повезло, что окошко почти на восток выходит. А если бы на запад? Ещё чего доброго, вместо добра, беду бы на себя накликал! Надо будет у Катерины уточнить поделикатнее, в чём тут дело. А стражники пусть думают, что я чуточку ошибся с направлением по недоразумению. И исправился.
Вообще говоря, нелёгкое это дело, возносить одну и ту же молитву, всю ночь стоя на коленях, на жёстком каменном полу. Но я не позволил себе ни малейшей поблажки. Ни распрямиться с кряхтением, потирая затёкшую поясницу, ни начать невнятный бубнёж, вместо раздельных, чётких слов. Стоял на коленях и молился. Внятно, с душой, со слезой в голосе.