Любовь открыла нам глаза, Любовь вселила перед смертью ужас, Которому она давала волю пред каждым Философом или седобородым богословом: Смерть встала перед нами в полный рост.
Аристотель, горячо любивший родных и друзей, много размышлял о смерти. Если бы ему пришлось ознакомиться с тем отношением к кончине, которое проповедовал китайский философ Конфуций двумя столетиями раньше, у него возникли бы смешанные чувства. Он несомненно одобрил бы призыв вести добродетельную жизнь здесь и сейчас, не забивая себе голову мыслями о призраках и загробном бытии, но за стремление избегать любых разговоров о смерти Аристотель наверняка бы Конфуция раскритиковал. В его собственной этике можно найти способы притупить деструктивное воздействие смерти и обрести в этом некоторое утешение, однако для человека любознательного, ищущего истину, отрицание смерти и самообман исключаются. В философии Аристотеля нет ни одного указания на то, что смерть обязательно нужно принять или смириться с ней, зато повсеместно присутствует идея, что осознание собственной смертности и всего с ней сопряженного может послужить хорошей опорой для прекрасной жизни – и ухода из нее. Хотя это вовсе не значит, что нам не позволено, как призывал Дилан Томас своего отца, «быть яростным пред ночью всех ночей». Эта ярость хорошо показана в фильме Изабель Койшет «Элегия» (Elegy, 2008) по роману Филипа Рота «Умирающее животное», главный герой которого, известный интеллектуал, не может свыкнуться с неотвратимостью старения и смерти.
После Аристотеля в философии возникали самые разнообразные представления о смерти, но, поскольку он первым из мыслителей без прикрас описал все, что связано с угасанием сознания, большинство этих концепций так или иначе восходят к изложенному в его трудах. Приверженцы одной из крайних точек зрения единственно приемлемой реакцией на бренность считают аналоги воззваний Дилана Томаса «Не уходить безропотно во тьму». Американский философ югославского происхождения Томас Нагель, в частности, доказывает, что жизнь приобщает нас к совокупности своих прекрасных составляющих, поэтому расставание с ними вследствие смерти в любом возрасте воспринимается как утрата – собственного «я», чувственных ощущений или жизненного опыта[33]. Элиас Канетти, немецко-болгарский писатель из еврейской семьи, основную часть жизни проживший в Британии и удостоившийся в 1981 г. Нобелевской премии в области литературы, был убежден, что не нужно ставить себе цель смириться со смертью как с неизбежным, наоборот, ее следует считать бессмысленным злом, «главной бедой всего сущего, неразрешимой и непостижимой». Он порицал стремление любых религий придать смерти смысл и даже приравнивал хладнокровное восприятие смерти к примирению с убийством[34]. Испанский философ и специалист по античной литературе Мигель де Унамуно считал, что человечество увязло в бесконечном трагическом конфликте между эмоциональным чувствующим «я», которое жаждет вечной жизни, и «я» рациональным, сознающим бренность органического бытия. Но в отличие от Нагеля и Канетти, Унамуно, как и они, видя в смерти трагедию, лишение, сопоставимое с убийством, приходит к совершенно аристотелевскому выводу о необходимости стремиться к добродетельной жизни: «Человек обречен на гибель. Пусть так, но погибнем сопротивляясь, и если нам уготовано небытие, то постараемся, чтобы оно не было заслуженным»[35]. Несправедливость смерти – это повод стремиться прожить жизнь так, чтобы расставание с ней показалось еще менее оправданным.
Наиболее образно выразил представление о несправедливости смерти Блез Паскаль в своих «Мыслях» (1670):
Представьте себе, что перед вами скопище людей в оковах, и все они приговорены к смерти, и каждый день кого-нибудь из них убивают на глазах у остальных, и все понимают – им уготована такая же участь, и глядят друг на друга, полные скорби и без проблеска надежды. Вот вам картина условий человеческого существования[36].
Кандальники у Паскаля, как и камера испанской тюрьмы в рассказе Сартра «Стена»[37], долина смертной тени в псалме Давида, дерево в пьесе Сэмюэля Беккета «В ожидании Годо» – это метафоры бренности человеческой жизни. Однако Аристотель не оставил бы от метафоры Паскаля камня на камне: мы не на каторге, и никто не сводит наше единственное занятие к тому, чтобы наблюдать, как смерть уносит товарищей. У нас есть свобода воли, свобода действий и потенциал для огромного счастья, которое обеспечивает нам правильная жизнь и круг любящих людей. Мы можем надеяться обрести домашний уют, достичь поставленных целей, конструктивно трудиться и отдыхать, испытывать удовольствие и наслаждение, удивляться многообразию и красоте окружающего мира и основную часть своей сознательной жизни думать не только о смерти. У некоторых философов (в том числе Хайдеггера, Камю, Сартра и Фуко) смерть превращается в навязчивую идею на грани фетишизма, которую Аристотель счел бы крайностью. Как и во всех остальных этических вопросах, чтобы выработать оптимальное отношение к проблеме смерти, необходимо отыскать середину между избытком и недостатком.