Вторым именем было имя Кафки, который произвел на нас еще большее впечатление. В «НРФ» мы прочитали «Превращение» и поняли, что критик, поставивший Кафку рядом с Джойсом и Прустом, не дает повода для смеха. Появившийся «Процесс» не получил большого отклика: намного выше критика ставила Ганса Фалладу; для нас же это была одна из редчайших и прекраснейших книг, прочитанных за долгое время. Мы сразу поняли, что не стоит сводить ее к аллегории или искать ее толкования через какие-то символы, она выражала общее видение мира; искажая взаимозависимость между средствами и целями, Кафка оспаривал не только смысл инструментов, функций, ролей, моделей человеческого поведения, но само глобальное отношение человека к миру: он предлагал фантастический, невыносимый образ этого мира, просто показывая его нам навыворот[49]. История К… была совсем иной, гораздо более отчаянной и безысходной, чем история Антуана Рокантена; но и в том и в другом случае герой настолько отстранялся от своего привычного окружения, что человеческий порядок для него рушился, и он в одиночестве погружался в странную тьму. Наше восхищение Кафкой сразу стало безраздельным; не зная толком почему, мы почувствовали, что его творчество касается лично нас. Фолкнер, как и все другие, рассказывал далекие от нас истории; Кафка говорил нам про нас; он обнажал наши проблемы перед лицом мира без Бога, мира, в котором, однако, на карту было поставлено наше спасение. Никакой Творец не воплощал для нас закон, однако закон этот неколебимо был запечатлен в нас и не давал разгадать своих тайн в свете универсального разума; он был столь особенным, столь потаенным, что нам самим не удавалось разобраться в нем хотя бы отчасти, и при этом мы сознавали, что если не будем следовать его предписаниям, то неминуемо погибнем. Мы, такие же потерянные и одинокие, как Йозеф К… и землемер, пробирались на ощупь средь тумана, где ни одна видимая нить не соединяет пути и цели. Какой-то голос говорил: надо писать; мы подчинялись, мы покрывали страницы строчками: чтобы добиться чего? Какие люди прочтут нас? И что они прочтут? Тяжелый путь, по которому влекла нас судьба, терялся в бесконечной ночи. Иногда в озарении мы видели цель: этот роман, это эссе должны быть написаны; уже оконченное творение сияло где-то вдали. Но невозможно найти фразы, которые от страницы к странице поведут к его завершению, доберешься куда-то еще или вообще в никуда. И мы угадывали то, что нам суждено постигать непрестанно: у этого слепого начинания нет ни конца, ни последствий. Как у Йозефа К…, смерть нагрянет внезапно, без всякого вынесенного приговора, и все поглотит неизвестность.
Когда на пасхальные каникулы Сартр приехал в Париж, мы много говорили о Кафке и Фолкнере. Он изложил в общих чертах систему Гуссерля и идею интенциональности; это понятие давало ему как раз то, чего он от него ждал: возможность преодолеть мучившие его в ту пору противоречия, на которые я указывала; его всегда приводила в ужас «внутренняя жизнь»: она полностью устранялась с того момента, как возникало сознание, в силу устремленности к объекту и постоянного преодоления самого себя; все находилось снаружи: предметы, истины, чувства, значения и само Я; никакой субъективный фактор не искажал, следовательно, истину мира, какой она открывалась нам. Сознание и мир сохраняли самостоятельность, реальное присутствие, которое Сартр всегда им гарантировал. Исходя из этого, психологию предстояло пересмотреть, и своим эссе относительно Эго он уже приступил к выполнению этой задачи.
Сартр уехал, а я отрабатывала последний триместр. Мы часто виделись с сестрой. Она все еще жила у наших родителей, но сняла на улице Кастаньяри маленькую комнатушку, ледяную зимой, нестерпимо жаркую летом, где писала картины. Она зарабатывала немного денег, работая во второй половине дня секретарем в галерее Бонжан. Иногда она вместе с Франсисом Грюбером и его группой ходила в ночной клуб «Баль дез Англе» или на какой-нибудь студийный праздник, но это были редкие развлечения, материально ее жизнь была трудной и очень строгой; она выносила ее с легкостью, которой я восхищалась. Я часто брала ее с собой на спектакли. Вместе мы видели пьесу Джона Форда «Жаль, что она потаскушка»[50], которая мне очень нравилась; актеры были в прекрасных красочных костюмах, которые Валентина Гюго создала для «Ромео и Джульетты». Вместе с ней мы волновались на фильме «Маленькие женщины»; Джо Марш в исполнении дебютантки Кэтрин Хепберн обладала столь же захватывающим очарованием, как и в моих отроческих мечтаниях: я чувствовала себя помолодевшей на десять лет. Кроме того, мы усердно посещали художественные выставки; вместе с сестрой в конце июня я побывала на первой большой выставке Дали в галерее Бонжан. Помнится, и с Сартром тоже я видела много его картин, только не припомню, когда именно. Фернан сдержанно говорил нам о тщательно выписанных работах, которые Дали размещал под покровительством Месонье; эти кажущиеся лубочными изображения очаровали нас. Сюрреалистические игры относительно двусмысленности материи и предметов всегда вызывали наш интерес, и мы оценили «мягкие часы» Дали; но особенно мне нравилась ледяная прозрачность его пейзажей, в которых еще лучше, чем в улицах Де Кирико, я обнаруживала головокружительную и тревожную поэзию убегающего в бесконечность голого пространства; формы, краски казались чистейшей модуляцией пустоты; выписывая детали обрывистого побережья Испании, такого, каким я его видела собственными глазами, именно тогда он переносил меня очень далеко от реальности, раскрывая непостижимую изнанку любого нашего опыта: отсутствие. Другие художники между тем пытались тогда «вернуться к человеку»; я не одобряла такой попытки, и результаты меня не убедили.
В отсутствие Сартра я давала уроки философии Лионелю де Руле, живущему теперь в Париже; с несколькими товарищами он основал «Меровингскую партию», которая с помощью плакатов и листовок требовала возвращения потомков Хильперика. Я бранила его, поскольку считала, что он слишком много времени тратил на такие фантазии; но он обладал философской одаренностью, и я относилась к нему с большой симпатией. Лионель познакомился с моей сестрой, и они стали большими друзьями.
В окрестностях Парижа я часто встречалась с Камиллой и Дюлленом. Когда после отъезда Сартра я в первый раз пришла на улицу Габриэль, Камилла из кожи вон лезла ради меня. На ней было красивое платье из черного бархата, украшенное на поясе букетом маленьких черных цветочков с желтой сердцевиной. «Я хочу обольстить вас», — весело заявила Камилла; она уверяла, что ее чувства по отношению ко мне могли бы стать властными и даже ревнивыми; я не поддержала этой игры, которая, похоже, не слишком ее увлекала и от которой при следующей нашей встрече она отказалась. Я чувствовала, что она относится ко мне с дружеской снисходительностью, но ее самолюбование, ее кокетство слегка принизили ее в моих глазах, и она утратила надо мной всякую власть. Мне нравилось ее общество без всяких задних мыслей.